Несколько дней назад в нашей стране отдавали долг памяти тем героям русской армии, о которых мы узнали совсем недавно. Это странно, потому, что свой подвиг они совершили 100 лет назад. Невероятно, но факт. Речь идет о контратаке 13-й роты 226-го Землянского полка во время обороны крепости Осовец.
Отравленные газом, наши солдаты атаковали и обратили в бегство немцев, хотя германских солдат было на несколько порядков больше. Таков был порыв русских, таков был их вид, когда обмотанные кровавыми тряпками, отравленные газом они бросились в штыки.
Атаки газом стали страшной “визитной карточкой” Первой мировой войны. Во Второй мировой химическое оружие не решился применить даже Адольф Гитлер. Возможно потому, что сам был на фронте отравлен британскими газами и на время даже потерял зрение.
Ужас газовой атаки сложно с чем-то сравнить. Еще сложнее описать. Но одному автору это удалось в полной мере.
Это надо прочитать. Но это не для слабонервных…
Источник фото: http://vsr.mil.by
Этот отрывок из прочитанной книги меня просто поразил. Описание газовой атаки немцами русских позиций. Автор – французский писатель и философ, антифашист, сподвижник де Голля, яркий публицист. Его имя Андре Мальро.
Отрывок из книги-сборника «Зеркало Лимба» («Веревка и мыши»), (М., Издательство "Прогресс", 1989 г.)
«Люди борются за возможность смотреть в амбразуры. Профессор, этот огромный бисмарковский паук-сенокосец, съежившись под наблюдательной щелью, стискивает руками кашне, которым пытается укутать усы. Пелена газа добирается до подножья деревьев в яблоневом саду, потом до ветвей. Дно долины — уже сплошной желтый туман, вдоль луговин и зеленых елок слегка красноватый, из которого выступает, как привидение, высоченный телеграфный столб.
Пелена газа шириной в километр скользит к передовым позициям русских. Она просачивается в лес, закрывает стволы елок, не достигая верхушек, и движется дальше, оставляя позади себя зубчатые гребни, которые вырисовываются на фоне тумана, как на японских гравюрах. Она продолжает свое сонливое восхождение, накрывает поля, которые взбираются лен-тами на холмы, накрывает фиолетовые от клевера луга, последние полоски несжатых хлебов и обширные прямоугольные клинья, уставленные скирдами, и еще выше, возле русских траншей, накрывает все более и более частые рощи и кусок леса, в котором артиллерия пробила зияющие бреши. Там ничто не шевелится.
Что-то движется от русских позиций навстречу газу — это лошадь, маленькая даже в бинокль. Кажется, что теперь, с приближением к русским траншеям, газ продвигается быстрее. Лошадь без всадника атакует его в отрывистом ритме дальнего галопа. Она останавливается, кружит на месте, снова возобновляет свой бег, беря теперь влево, и стук копыт по дороге доходит сквозь толщу земли с поразительной четкостью; такое впечатление, что копыта цокают много ближе, чем скачет этот ничтожный, крохотный конь, выпущенный в бесконечность. По долине разносится ржание. В бинокль видно, как лошадь вздымает голову вверх, чтобы заржать; так воют собаки. Она опять переходит в галоп, мчится прямо в облако газа. Копыт уже больше не слышно. Конь растворяется в тишине.
И больше не появляется; глухое и нескончаемое продвижение газа, которому, кажется, суждено продолжаться до края
земли, пропавшее ржание, довольно четкая кромка густой пелены — все начинает превращать этот туман в грозную машину войны.
Оставили ли русские свои позиции? Даже в бинокль труд-но угадать мгновение, когда газ достигнет русских окопов. Скоро он полностью их накроет, и, кроме этого апокалипсического коня, который, словно принося себя в жертву, заржал, освещенный ярким солнечным светом, прежде чем ринуться в туманную бездну, — никто и ничто не уходит оттуда. Не-возможно предположить, что противник заранее покинул траншеи. В глубине долины еловый лесок и телеграфный столб с изоляторами уже исчезли под клубами газа; на середине склона еще торчат над этой густой пеленой несколько древесных верхушек... Стебли злаковых трав и мелкие листки чертополоха, прикрывающие наблюдательную щель, кажутся силуэтами на рыжевато-молочном фоне. Профессорский нос, зажатый между биноклем и усами, конвульсивно подергивается, профессор всей своей тяжестью наваливается на Берже.
Неужто противник нашел способ остановить катящийся вал отравляющего вещества, застывший теперь неподвижно на кромке бруствера? Ветер гонит уже новую волну газа, и она, словно перескакивая через предыдущие волны, продолжает их общее движение вперед. Берже вспоминает:
«Непрозрачная роговица синеет, в дыхании появляются свистящие тона, цвет зрачка — это весьма любопытно! — пере-ходит почти в черноту... Русские не смогут выдержать этих мучений...»
Значит, это и происходит сейчас там, где ничто не шевелится под пластами тумана, который ползет, извиваясь, как доисторический ящер, чтобы никогда больше не останавливать-ся в этом мерзком своем скольжении по земле?
— Когда наши части достигнут траншей, там не останется газа?
— Опасаться решительно нечего, — отвечает профессор категорическим тоном , — газ уйдет. Кроме того, санитарная служба в полной готовности!.. Мы там задерживаться не станем! Впрочем, я...
Конца его фразы не слышно, все заглушает яростный огонь русских пушек. Орудия бьют по туману, как будто перед ними не туман, а поднявшиеся в атаку цепи. Снаряды судорожно озаряют алыми вспышками пожелтевшую вновь пелену; взрывы кромсают ее по краям, мелкие рваные клочья ползут немного быстрее, чем основная масса вещества, но полностью от нее не отрываются. Пелена тяжко ворочается в багровом блеске разрывов, точно река в отсветах заходящего солнца; она с тупым равнодушием продолжает свой ужасающий ход и снова становится тем, чем и была всегда, — боевым отравляющим веществом.
Огонь русской артиллерии прекращается так же внезапно, как начался.
— Всем, кто почувствовал признаки отравления, — тотчас раздается в траншее команда, — немедленно отходить к санитарным постам! Вкус горького миндаля, свистящее дыхание... Задача ясна?
Когда Берже со своими спутниками покидает траншею, газ по ту сторону гребня исчез — от него остается только японский туман на дне долины да черноватые подтеки на всем, к чему он успел прикоснуться, словно пятна промозглой зимы под лучезарностью летнего неба. Возле русских траншей по-прежнему никакого движения.
Роты, выступившие много раньше, форсируют реку. Берже их отчетливо видит. Видят ли их также и русские? Между широкими пластами недвижно застывшей мглы люди пробираются, как по трясине, разбредаются поодиночке, сходятся снова. Ветер стряхивает с еловых верхушек рыжие лохмотья облаков. Перейдя реку, роты, не останавливаясь, занимают боевые порядки.
Каждый ждет первого снаряда, который возвестит начало нового налета русской артиллерии — теперь это будет бойня, разгром.
Берже снова отыскивает в бинокль свою сто тридцать вторую — она среди головных рот. Крохотные фигурки солдат под линией остроконечных, обтянутых холстом касок не дают разглядеть колючую проволоку; продвижение, шедшее до этой минуты толчками, прерывается, людские пятна начинают запутываться в переплетениях проволоки, они дергаются, будто попавшие в паутину мухи. Упорное продвижение вперед, которое из-за дальности расстояния воспринимается в замедлен-ном ритме, как выглядело по той же причине замедленным и движение газа, сменяется чем-то похожим на топтание марионеток в ярмарочном балагане. Потом все исчезает в русской траншее или сразу за ней.
Нет, некоторые остаются на проволоке. Подходят новые роты, замирают в нерешительности, потом ныряют. Больше нет войны, только яркое солнце над крестьянской беспредельностью, над деревянным городом вдалеке, который странным образом уцелел со своей луковкой-колокольней. Но и Берже и прикомандированный к нему лейтенант неотрывно глядят лишь на едва заметную линию русских окопов.
Кажется, что профессор вдавил трясущиеся окуляры бинокля прямо в глазницы. Части получили приказ продолжать наступление — уже на второй эшелон обороны противника, — занять как можно быстрей перелески за гребнем холма, скрытые сейчас ползущими пластами газа; однако никто из солдат не выныривает из тумана.
— Может ли оказаться, что их самих поразило газом? — спрашивает наконец Берже.
Профессор раздраженно пожимает плечами; от толчка траншея в его бинокле уходит вбок.
— Им было сказано там не задерживаться! Им приказано не задерживаться! Если они намерены просидеть там всю жизнь!..
Его левая рука выпускает прыгающий бинокль и вцепляется в руку Берже: человек без мундира, в одной рубашке, толь-ко что выбрался из траншеи наружу.
Человек двух с половиной метров роста на очень коротких ногах... Без маски. Он останавливается, падает. Под ним оказывается другой человек. На всем протяжении траншеи из нее выходят люди без противогазов, в одних рубашках — белые и, невзирая на расстояние, четкие пятна. Все они необычно высокого роста, как ярмарочные великаны; голова тоже очень высокая, мотается на палке невидимой метлы. Какого черта поснимали они свои мундиры и маски?
Многие из ярмарочных великанов переламываются пополам. Часть тела, которая в рубахе, падает; другая продолжает шагать. Они состоят из двух человек, один несет на плечах другого. Неужели у нас столько раненых? По-прежнему тишина и по-прежнему ветер.
Зеленые солдаты в противогазах снова взвалива ют себе на плечи белые пятна, их ковыляющая вереница устремляется в проходы, прорезанные в проволочных заграждениях. Они идут не в сторону русских, они возвращаются.
По всему переднему краю, через проходы в колючей проволоке — беспорядочное бурление вокруг солдат в противогазах, бредущих неверным шагом, волоча на себе белые пятна , — как муравьи, которые тащат свои личинки. Роты откатываются назад. Они оставляют позиции русских. В тишине, без единого орудийного выстрела. Без единого винтовочного выстрела.
Профессор выпускает из рук болтающийся на шее бинокль и бежит вперед с развевающимся на ветру кашне.
Слева от Берже — лошадь, он вскакивает на нее, скачет. Роты отходят уже вразброд, появляются и исчезают все ближе и ближе. Берже наконец наталкивается на двоих бегущих ему навстречу солдат, они смотрят на него, но не видят. Они вообще ничего не видят. Они бегут. Бегут в противогазных масках. Водолазы из некоего океана, звери с другой планеты.
— Что делают русские?
Он вопит что есть сил, они не слышат его, в них не осталось ничего человеческого, кроме способности бежать. Они исчезают под деревьями. Его лошадь ржет; так ржала лошадь, которая бросилась в облако газа. Появляется солдат из сто три-дцать второй. Он тоже бежит в маске противогаза; каску он по-терял. Берже лошадью преграждает ему путь.
— Так что же сделали русские? — опять вопит он. Истерично размахивая руками и вертя головой, человек отвечает. Берже знаком предлагает ему приподнять маску. Чело-век кричит. Берже догадывается:
— Не могу!
— Чего вы не можете? Где ваше оружие? — Не могу, не могу!..
Он кричит «нет» руками, плечами, головой. Он давится криком. Вытянув вперед руки в жесте оратора, заклинающего зал, он показывает на клевер, окруживший обоих плотным ковром алых цветов; он обличает в чем-то это розовое руно, разостланное между темными стенами деревьев. И в том же неистовстве бежит дальше. Берже снова пускает лошадь в галоп; на выезде из леса лошадь, будто сраженная внезапным ударом молнии, скользит метров пять по траве на негнущихся, мгновенно окостеневших ногах и швыряет его в кусты. Когда Берже поднимает глаза, лошадь еще стоит в страшной позе мраморной статуи. Жизнь возвращается к ней через губы, губы шевелятся, обнажая оскал зубов; потом жизнь обрушивается на нее лавиной, от ушей до хребта; лошадь срывается с места и исчезает из глаз. Перед Берже — земля, по которой прокатился вал газа. Он трет ушибленное колено, неподвижно глядя перед собой; пальцы наталкиваются на нечто омерзительное — прядь мертвых волос, клубок паутины, хлопья спекшегося праха. При падении его сапог проскреб по земле борозду около метра длиной, между сапогом и коленом набился клевер и зонтики дикой моркови, растущие даже в кустах, — черные, липкие, будто добытые с занесенного илом дна. Форма цветов не пострадала. Так же, как форма трупов; рука отдергивается инстинктивно, из-за отвращения жизни к падали. На лугу, который открывается перед ним метров на триста, газ не оставил ни сантиметра жизни. Полегшие высокие злаки сверкают на солнце уныло и мрачно, как уголь. Несколько рядов гниющих яблонь словно усыпаны лишаями, листья навозного цвета кажутся приклеенными к тусклым ветвям. Яблони, созданные человеком, чело-веком убиты; они мертвее всех прочих деревьев, потому что они плодоносны... Вся трава под ними черна. Черны деревья, закрывающие горизонт; они тоже все в чем-то липком; мертвы леса, перед которыми пробегает несколько силуэтов немецких солдат; завидев встающего на ноги Берже, они скрываются в чаще. Мертвы травы, мертвы листья, мертва земля, по которой раскатывается, удаляясь в посвисте ветра, галоп обезумевшей лошади. Берже надевает противогаз.
Вертикальное положение сохранили только пучки чертополоха, торчащие там и сям среди яблонь; их головки, их колюч-ки и листья стали такими же рыжими, как и цветы, готовые вот-вот рассыпаться мелкой трухой, а стебли приобрели омерзительную белизну анатомических препаратов в банках со спиртом. Луг, весь залитый чем-то смолистым и вязким, вытянул между двух стен леса прямоугольные ответвления траншей. У Берже повреждено колено, но идти он все-таки может; на сапогах от тащит комья земли, налипшие на подметки, и с каждым шагом идти становится все тяжелее. Галоп его лошади затерялся в шуме ветра. Другая лошадь, с соединенными вместе копытами, как на моментальной фотографии скачек, валяет-ся перед ним — быть может, та самая, что безрассудно устремилась в атаку на газ , — еще не успевшая окоченеть, с открытыми серыми глазами, со шкурой, тронутой тем же гниением, что листья и травы, с конвульсивно сведенными мышцами. Вокруг нее тянут вверх свои рыжие, как чертополох, свечки соцветия царского скипетра, но листья у них свернулись и съежились; целая гроздь убитых пчел приклеилась к одному из стеблей, как зерна в кукурузном початке. За этим входом в долину мертвых, за дальней линией телеграфных столбов ветер гонит в небе без птиц высокие облака.
Берже еле бредет. Застывшее в одиночестве, словно неся скорбную вахту над лошадью, сраженной газом, высится мертвое дерево; оно убито не газом, но от его резко очерченных ве-ток, угловатых, окостеневших, веет трагизмом, как от всех засохших деревьев на свете. Это дерево, которое окаменело уже много лет назад, кажется в этом гниющем мире последним признаком жизни. Со странной медлительностью пролетает сорока — на черных крыльях четко вырисовываются белые перья — и внезапно падает вниз, словно тряпичная птица.
Перейдя через поляну, Берже добирается до другого берега леса. Теперь ему предстоит уже не просто шагать по гнусному до омерзения миру, а погрузиться в него. Заросли ежевики и боярышника, тоже отвратительно осклизлые, покрыты чем-то мертвенно-рыжим, чем-то схожим по цвету с околевшей скотиной, которая уже за двадцать шагов кажется черной. Кусты ежевики больше не цепляются за одежду; с тревожным ощущением, что он вдруг обрел свою прежнюю силу, Берже, не встречая никакого сопротивления, одолевает колючий барьер, который расползается жижей под его коленями, под плечами, под животом. Еще немного колются лишь длинные шипы акации, чьи ветки уже не ломаются от первого прикосновения; их листья свисают, как вареный салат, там и сям торчит мертвый паук в середине своей паутины, на которой виднеются зеленоватые капли росы. Слипшийся плющ ниспадает с сочащихся гноем стволов. От раздавленных сапогами кустов с каждым шагом поднимается сладковатый и горький запах. Запах газа? Возникают четверо солдат, они идут в масках и облеплены листьями; те листья, что пострадали от газа меньше других, прилипают к листьям, которые уже пристали к мундирам, но ветер все время их сдувает, как осеннюю сухую листву. Солдаты тянутся в затылок друг другу, друг на друга не глядя, одни во всем этом сгнившем лесу; узкая тропа почти не дает разминуться. Берже загораживает ее, но здесь его власти уж нет, и он не на лошади. Солдаты охвачены тем же ужасом, что и он, ужасом перед этими исходящими гноем, заживо разлагающимися стволами. Первый останавливается в полуметре от него, приподнимает маску.
— Это меня не касается, — говорит он сквозь зубы, затравленно глядя на что угодно вокруг, но только не на Берже , — лично меня это все не касается!
И валится напролом через деревья, цепляющиеся за него своими клейкими лапами. Второй и третий движутся на Берже, прижимаясь локтями друг к другу, словно один другого поддерживая в возможной стычке с ним. Один кричит ему прямо в лицо:
— Да нет же, старина, нет! — словно измученный чьим-то долгим нудным внушением (может быть, всеми внушениями, которые довелось ему выслушать от своих офицеров с начала войны...).
Второй истерически смеется, Берже догадывается об этом по непрерывному дрожанию маски.
«Раненые у вас есть?» — думает Берже. Солдат проходит мимо. Берже ничего не сказал. Даже не поднял свою маску. Последний солдат, поравнявшись с ним, покачивает головой в противогазе, нерешительно медлит, топает ногой (отчего сыплются дождем налипшие на шинель листья) и приподнимает маску:
— Потому как мне нужно кое-что вам сказать, господин майор!
И, остолбенев от звука собственного голоса, наполнившего тишину, он, как и первые трое, ныряет в слипшиеся заросли. По ту сторону завесы, сотканной из деревьев — лишь у не-скольких, самых высоких из них остались зелеными обдуваемые ветром верхушки, — над этими сатанинскими лесами крутизна косогора открывает перед Берже размах катастрофы, постигшей немецкие роты; сотни людей тащат на плечах сотни других людей без мундиров, в одних рубахах. Хромая, стараясь выбрать на ходу короткий путь, он опять попадает под навес смердящих деревьев. Бегущие навстречу солдаты, с головы до ног облепленные листвой, не отвечают на его вопросы. Один из них, подойдя совсем близко, с каким-то нервным подергиваньем шеи, украдкой оглядывается назад. Он тоже бежит, но не из-за страха.
Над глубокими оврагами отчетливым силуэтом на фоне ясного неба выделяется, как на опушке, отвратительный мир обращенного в жидковатую массу леса. Выталкиваемое снизу, возникает вдруг чье-то туловище в рубашке, с руками, висящими точно плети, как у снятых с креста. Следом — тот, кто его не-сет. Первый отравленный газами немец... Берже бежит, снова падает, бежит; боль в колене утихла.
Это не немец, это русский.
Но тот, кто тащит его, наверняка немец. Он стаскивает с себя маску и злобно глядит на Берже.
— Что случилось? А? Что?
У немца крестьянское лицо, как на старинных портретах. Его лоб хмурится, становится еще более низким. Он искоса глядит на Берже. Взваливая русского на плечи, он, видно, бросил винтовку. Берже думает, что кричит, и уже второй раз об-наруживает, что не произнес ни слова. Он приподнимает свою маску.
— Санитары! — сквозь зубы говорит человек с угрожающим видом.
— Что происходит, черт возьми? Берже обрел наконец голос.
— Ну, где все эти штуки, чтобы больных выхаживать? Лоб человека хмурится все сильнее. Он выглядит гораздо
старше, чем Берже, который ощущает так же ясно, как если бы солдат во весь голос кричал об этом, до какой степени тот презирает его мнимую молодость. Корпус солдата напряжен, он внимательно смотрит за тем, чтобы не дать телу упасть с его плеч, но при этом он страшно озлоблен и, кажется, хочет швырнуть этого русского в физиономию Берже. Резким движением плеч он отбрасывает назад свисающую голову русского, которая поворачивается теперь другой стороной, и на месте волос табачного цвета оказывается пораженное газом лицо. Оно ужасно. От шинели исходит тот же сладковатый и горький запах, что и от раздавленных веток. Сама ухватка, с которой немец поддерживает это тело, выражает, неловко и трогательно, чувство братства.
— Нужно что-то сделать... — говорит он уже не так агрессивно.
У русского фиолетовые глаза и фиолетовые губы на сером лице. Ногти скребут рубаху, он пытается сорвать ее с себя, но никак не может ухватить. Под зловещими деревьями, с которых продолжают срываться липкие листья, свет отбрасывает пестрые, под мрамор, блики, подчеркивающие свинцовый колер окружающего гниения; совсем рядом ветер собирает в морщины загустевшую воду в луже, которую окаймляют слои нетронутой газом плесени; ее маленькие, похожие на кресс, островки перекатывают взад и вперед вздувшийся трупик белки с дряблым хвостом. Носильщик тяжело трогается с места.
Берже нужно выйти из этого леса, где он ничего не сможет узнать, где ничего человеческого не существует, просто не может уже существовать. Светящаяся пустота оврага, который он, с трудом бредя по колдобинам, огибает, придает четкость ки-тайских теней лохмотьям нижних веток, грудам листвы, напоминающей повешенные на сучья шинели, щупальцам, прилипшим к стволам, — всему этому миру болотного дна. Но не только пустота оврага, а теперь еще и близость опушки жмут и клонят в пыльном тумане все эти опутанные мертвыми водорослями стволы; туман, как только стихает ветер, начинает мерцать блестками июня, возвращая залитый гнилью лес к тишине и покою летней чащобы. Берже каких-нибудь пять секунд видел лицо русского, пораженного газом. За этот год он сполна нагляделся на убитых и раненых, на коченеющие под покрывалами трупы, на угольно-черные лица в рядах проволочных заграждений. Но никакое лицо мертвеца не сотрет отныне из памяти этот чудовищный лик.
То, до чего он добрался, совсем не поляна, а новое пространство лугов, обнесенных стеной разлагающихся деревьев; в сгнившей траве видна паутина бесчисленного множества крохотных земляных паучков; она вся целехонька и унизана каплями зловонной росы; в бликах скользящего света паутина мерцает и искрится из конца в конец всех этих мерзостно цветущих лугов. Над их тошнотворным мерцанием рдеет светлая точка — словно окно, которое вдруг загорается во мгле городских сумерек, отражая закатное солнце. Она поблескивает на груди солдата, который сгибается под тяжестью ноши: он не-сет на своих плечах русского с безжизненно свисающими рука-ми и ногами. В треугольнике распахнутой до живота рубахи сверкает брелок; человек теперь достаточно близко, и Берже угадывает очертания голубки и распятия — двойную каплю гугенотского креста. Берже узнаёт этот крестик — для него он как дружеское лицо.
В этой голове без каски, в этой физиономии добродушного пса, исхлестанной лохмами длинных волос, которые брошены ветром прямо на нос, трудно узнать лицо, мелькнувшее перед ним в подземелье... Остановившийся солдат с откинутой
на голову противогазной маской, где она со своим хоботом выглядит шапкой с помпоном, часто-часто моргает и медленно распрямляется, щадя свою натруженную поясницу и боясь уронить тело, которое он тащит.
— Еще далеко! — говорит он.
Этот тоже настроен враждебно, однако по мере того, как он осторожно распрямляет под русским свой торс, лицо у него постепенно освещается улыбкой; это его реакция на окружающий их ужас опустошения. Берже видит его знаки различия.
— Унтер-офицер? Так что же... Почему...
Человек хочет покачать головой и, не в состоянии шевельнуть шеей из-за взваленной на плечи тяжести, кривит в грима-се рот, но даже гримаса не может прогнать растерянную улыбку, которой короткая передышка отметила его лицо.
— Почему... — оторопело повторяет он.
Берже кажется, что он узнаёт простуженный голос, который говорил в подземелье: «С добровольцами всегда возникают моральные проблемы...» Конечно, он не крестьянин.
— Нельзя же их там оставлять. Он говорит о русских.
— Разве есть приказ об отступлении?
Унтер слушает, раскачиваясь на фоне изъеденных омелой яблонь, растянув в улыбке толстые губы и по-прежнему очень часто моргая.
— Больше нет приказов... — отвечает он наконец.
Не имея возможности — из-за груза, придавившего ему плечи, — сделать хоть какое-нибудь движение, он встряхивает головой, словно хочет сказать, что приказы, как и весь мир, навсегда провалились в тартарары.
— А офицеры? — кричит Берже.
— Не знаю... Делают так же, как мы... Нет, человек создан не для того, чтобы заживо сгнить!
Тяжело, с одышкой, он возобновляет свой путь — в тыл. Берже идет за ним следом.
— Если война... становится... такой... — говорит унтер.
Он останавливается, чтобы перевести дух. Древесный лист влетает в его открытый рот. Он выплевывает его — так, будто блюет. И не заканчивает начатой фразы.
Двое солдат, которые несут одного русского на сложенных, как сиденье, руках, выходят из леса; они останавливаются и, низко нагнувшись — их руки касаются дрожащей, как студень, земли , — кладут на нее свою ношу. Потом выпрямляются с той же улыбкой, какая растянула и губы унтера, глядит вдаль, за леса и за мертвые поля — чтобы добраться до санитарных машин, они теперь снова спускаются к реке , — глядят за ряды огромных подсолнухов, сотрясаемых ветром; там, вдалеке, по-прежнему существуют краски, цветы, зеленые и рыжие пятна земли, существуют узоры, которые ветер рисует на реке и на всей неоглядности мира. Русский, растянувшийся между ни-ми, делает усилие, чтобы перевернуться со спины на живот; наконец это ему удается. Оба немца все еще медленно распрямляются на полусогнутых ногах, изумленные тем, что вновь обрели долину земли обетованной.
Берже выпускает из рук висящий на шее бинокль: его спутник, унтер-офицер, опять что-то ему говорит. Его слова заглушаются чавканьем сапог в густой жиже листвы.
— Что? — кричит Берже.
Унтер хочет показать пальцем, но он держит за шинель свою ношу.
— Он удирает, их парень... — повторяет он наконец. Сильный ветер раздувает рубахи обоих носильщиков, совершенно сомлевших в своей неподвижности; за их спиной по-страдавший от газа пытается отползти в сторону русских позиций. От леса его отделяет около сотни метров; при каждом усилии он вновь утыкается носом в землю — и все-таки тянется к своей траншее, к этому узкому рву, залитому газом, где сей-час, наверно, разлагаются трупы его товарищей. Но еще бесчеловечнее и страшнее, чем этот умирающий человек, который ползет, упираясь ладонями и локтями в вонючую жижу, и тычется лбом в облепленные роями мертвых пчел метелки царского скипетра, всего бесчеловечнее и страшнее — тишина.
Носильщики в противогазах наконец замечают телодвижения русского. Они настигают его, один из них бьет его по ягодицам сапогом, потом они оба прежним манером сажают его к себе на руки, пускаются в путь и исчезают в лесу.
Берже опять углубляется в лес. Ему следует подниматься к русским позициям — он с каждым шагом все больше от них отдаляется; ему было приказано быть неотлучно при профессоре... при каком еще профессоре? Он идет вспять, к санитарным машинам. Ему следовало бы также помочь своему спутнику, который уже выдыхается, с каждым шагом теряет последние силы под тяжестью своей висящей ноши , — но Берже на него не глядит, к нему не притрагивается. Он спускается, спускается по склону вниз, продираясь сквозь чащу, свесив руки, идиотским взглядом мертвой птицы уставясь на полужидкое месиво, которое недавно было мхом. Вражеская траншея находится метрах в трехстах от него. Он все время заворачивает к ней, но с каждым шагом уходит от нее все дальше.
Наклонная тропа, ведущая к немецким позициям. По ней, точно в судорогах, скачет на четвереньках человек. Нагишом. Метрах в двух от Берже привидение обращает к нему серое лицо с глазами, лишенными белков, и широко растягивает губы, будто собираясь завыть, как воют перед припадком эпилептики; Берже уступает ему дорогу. Обезумевшее от боли существо движется так, словно тело его наполнено нечеловеческой му-кой; совершив несколько нелепых лягушачьих прыжков, оно вламывается в гниющие заросли. Первобытная тишина оглашается душераздирающим воплем, жуткий вой переходит в мяуканье.
Берже видит новую просеку в глухой стене этих мертвых лесов.
Над протоптанной стежкой болтается множество русских шинелей, белеют рубахи, там и сям зацепившиеся за сучья, будто их разметало артиллерийским налетом, — и никаких следов взрыва. Совсем рядом, на небольшой полянке, скрытой за шеренгой подсолнухов, в траншее, имеющей форму буквы «Т», громоздятся тела — около трех десятков. Передовой пост противника.
Раздетые почти догола, мертвецы вповалку лежат на куче разодранной в клочья одежды; они судорожно вцепились друг в друга, слиплись в сплошную огромную гроздь. Воплощенные въяве дурацкие бредни солдат в подземелье, оцепенело за-стывшие, словно картежники с занесенными в воздух картами! Из окаменевшей груды глядят босые ступни со сведенными, будто сжатыми в кулак, пальцами...
Хотя руки у Берже неподвижны, у него дрожит правое плечо. Все мускулы сжались, как будто тело хочет свернуться в клубок. Локти вжимаются в ребра с такой неожиданной силой, что становится трудно дышать. Подобный припадок внезапно-го ужаса верующие называют присутствием дьявола. Дух Зла сильнее, чем смерть, настолько сильнее, что нужно сейчас же найти пострадавшего русского, неважно какого из них, лишь бы только он был еще жив, и взвалить его на спину, и спасти.
Пять-шесть русских валяются в кустах под зацепившейся за воротник шинелью, которая, как повешенный, колышется на ветру над этим кошмаром; Берже кидается к самому перво-му, подлезает под него в расползающихся кустах ежевики и, выгнувшись, поднимается с ним на ноги. Руки напряглись, как тетива. Человек барахтался, должно быть, в подсолнухах; один из этих огромных плоских цветков, уже наполовину сгнивший от газа и с дырой посередке, похожий на большое круглое пирожное, нелепым браслетом болтается на мертвой руке. Та-кие пирожные, кажется, называют венками... Ведь говорят же: погребальный венок. Сомкнув плотно веки, всем телом припав к этому братскому трупу, который защищает его от враждебных сил, Берже бормочет сквозь зубы: «Скорее, скорее, скорее», даже не зная, что он хочет этим сказать, и не осознавая, что вообще куда-то идет. Но вдруг до него доходит, что русский мертв, и он отпускает его; тело падает.
Он выпрямляется. Сквозь закрытые веки его затопляет свет; он открывает глаза. Перед ним лежит часть русской стороны косогора; эти длинные перелески на склоне холма, почерневшие, изъеденные внезапно наставшей и окончательной осенью, убитые неумолимой силой, подобной силе Творения, — все это для него ничтожно и мелко рядом с единственным лицом отравленного газом солдата. На этих пространствах, пораженных библейскою карой, Берже ничего уже больше не видит, кроме смерти людей. И однако, он ощущает — глаза уже привыкают к солнцу — содрогание мертвого пламени; так содрогаются джунгли под грузной поступью невидимых зверей, направляющихся к водопою. Он различает вдалеке белые пятна рубашек, их очень много, они вытянулись в почти параллельные линии; от каждого выступа леса тянутся носильщики, там и сям прорезаемые муравьиными цепочками беглецов; тяжелым шагом, преодолевая тугое сопротивление ветра, спускаются они к поляне. Берже теперь знает, что делают эти люди; знание это — не результат размышлений, оно пришло к нему от мертвого тела, под грузом которого он брел почти по колено в грязи... Открыв рот, он глядит, как, скатываясь вниз по склону, сострадание атакует санитаров.
Впереди унтер, про которого он успел забыть, с трудом тащит своего русского. Приподняв маску, Берже нагоняет его и слышит:
— Что тут смешного?
Берже понимает, что во все горло хохочет. Они бредут под порывами ветра, который за гребнем все еще гонит перед собой облако газа.
Хоть растительность и мертва, не все ее формы распались; над травой, превратившейся в грязную кашу, высятся там и сям силуэты не тронутой тлением ежевики, папоротников, чертополоха. Они еще держатся в защищенных от газа местах. Ветер гонит листву, как клочки обгорелой бумаги; длинные шипы и колючки сыплются, как паутинные нити, на китель Берже и падают под ноги, не зацепившись за ткань.
— Черт побери? — произносит вдруг унтер с неожиданно вопросительной интонацией.
Он останавливается, переносит всю тяжесть тела на левую ногу, погруженную в торф. Несколько фраз, которые он до сих пор произнес, бросались на ветер, он бормотал что-то невнятное, не отдавая себе, видно, отчета в том, что рядом шагает Берже; на сей раз он обращает к Берже свое лицо и разворачивает к нему тело русского; но он по-прежнему смотрит куда-то внутрь, отсутствующим взглядом, озабоченный только одним — своей ношей.
— Скажи-ка, ты уже съел горького миндаля? — Что случилось? Что с вами?
Осторожно обследовав языком свое нёбо, унтер резко распрямляется и злобно освобождается от русского, подставляя ветру ладони, облепленные колючками ежевики; тело, которое он нес на себе, глухо шмякается оземь. Русский приходит в себя; Берже слышит ужасающий свист его дыхания, видит руку, вцепившуюся в унтер-офицерское колено. Тот отчищает сапог от слизи налипших злаков, а рука, вцепившаяся в его зеленые брюки, не хочет их отпускать.
— У меня трое детей! — кричит по-немецки русский солдат. Другой рукой он пытается разодрать на себе рубаху.
— У меня трое детей, у меня трое...
Фраза, выученная наизусть, мольба, которой поручено сберечь его на войне. Он повторяет ее все с большей торопливостью, слова прерываются свистом ветхих кузнечных мехов, словно у него продырявлены легкие; унтер озирается вокруг, пытаясь не замечать русского, и опять часто моргает, как в тот раз, когда он впервые увидел Берже, и при этом украдкой старается освободить свою ногу, в которую вцепился лежащий.
— Мне двадцать шесть лет! — вопит он.
Русский не понимает. Почти седые волосы, невыразительные черты мужицкого лица. Толстые синие губы шевелятся, что-то говорят; смотрят посиневшие глаза с черными зрачками. Рука по-прежнему вцепилась в брюки.
Унтер-офицер вырывает из его пальцев и из месива гноящихся злаков сапог, который задевает русского по лицу, и со всех ног кидается в сторону санитарной машины. Перед Берже множество фигур продирается через кусты; так же как унтер, так же как он сам, они рвутся к яркому свету обширной поляны, откуда с порывами ветра доносится голос:
— Ничего нельзя сделать!.. Давайте другого! Сюда! Темно-синий... До конца и налево!..
Берже бредет на этот голос, бежать уже больше нет сил. — Полнейший идиотизм! Противопоказано! Синий... На-
лево...
Под деревьями какой-то капитан собирает людей, пытается организовать доставку умирающих в полевой госпиталь. Сани-тары в ослепительных кислородных масках бегут к распростертым телам. Профессор, тоже весь облепленный листьями, с развевающимся по ветру кашне, в сбитой на затылок шляпе и с мелькающими, как мельничные крылья, руками, мельтешит, как охотничий пес, вокруг капитана, бежит к отравленным газа-ми, возвращается; Берже ненавидит его, как ненавидели солдаты его самого, встречаясь с ним на тропе. Профессор подбегает к нему.
— Видите! Видите! Окончательно! Великолепно! — вопит о н . — Да нет же, идиоты! — И поворачивается к Берже (который знает несколько русских слов) : — С этими ничего нельзя сделать! Скажите же им!
Его обезумевшие зрачки неистово мечутся, обшаривая поляну, где с каждой минутой скапливается все больше пострадавших.
— Да еще эти кретины, которые пьют!
Это русские, которых носильщики положили возле ручья. Они судорожно лакают воду.
— Противопоказано! Противопоказано! Если будут пить, роковой исход!
Глядя на русских, облепленных листьями, Берже вспоминает, что он тоже в листве, и отряхивается, продолжая глядеть на лежащих.
Рядом русский майор, с которого сняли кислородную маску, открывает глаза.
— Прикажите санитарным машинам подойти как можно ближе! — кричит немецкий капитан, обращаясь к Б е р ж е . — Пусть подгонят хотя бы одну! У нас тоже множество жертв! Немцы стащили с себя противогазы. Берже теперь кажется, что вокруг только русские... Спасенные? Один из них кидается к нему, обнимает, вытаскивает из кармана фотографию — же-на и дети. Они будут за него молиться... Русский ошибся, решил, что Берже его спас. Берже слышит доносящийся с ветром гул моторов санитарных машин и спешит им навстречу. От резкой боли в колене его сейчас вырвет. Когда ветер стихает, звук моторов тоже уходит, как будто машины теперь отдалились; через щели в плотной завесе листвы Берже пытается найти перспективу, где бы виднелась дорога. Оставляя позади пораженный газами лес, он выходит на луговину, поросшую крапивой и повиликой; он изумлен ярким их блеском, их живой зе-ленью, острыми, как у ножовки, зубцами на листьях крапивы, раскаленной добела повиликой; эти вновь обретенные краски ошеломляют его, и ему всюду мерещатся пестрые пятна закамуфлированных санитарных машин. У многих колючих кустарников уже появился гранатовый цвет дикого винограда; на этом фоне пылающая синева колокольчиков и цикория, белизна дикой моркови, взъерошенных порывами ветра лепестков так ослепительно ярки, что его благодарные веки трепещут, как секундная стрелка на циферблате. В этой пульсации красных и си-них раскаленных углей шум санитарной машины то приближается, то удаляется, то опять наливается с силой и вдруг, умноженный эхом, со всех сторон окружает Берже.
Но вот уже шум не уходит и при затишьях ветра, санитарные машины рокочут слева, где-то совсем уже близко. Берже устремляется на этот гул, но оказывается, что это не санитарные машины, а грузовики, идущие впереди войсковой колонны.
Проезжая мимо, шоферы, а потом и солдаты удивленно оглядывают его: пряжка ремня, крючки и застежки, вся металлическая фурнитура на его мундире покрыта ярью-медянкой. Так же ошеломленно они будут вскоре глядеть на первых по-страдавших от газа. Вместе с прочей укладкой у них на боку болтается противогазная маска. Берже тоже смотрит на них, переводя взгляд с одного на другого: они направляются к переднему краю, и барьер сострадания на сей раз, возможно, уже не сработает. Человек не может привыкнуть лишь к смерти.
— У вас есть санитарные машины? — кричит Берже первому унтер-офицеру.
— Да, в хвосте колонны!
Берже наконец чувствует, что он больше не нужен. Опустошен. У его ног на фоне белой пыли четко выделяются рапиры злаков, созвездия их лепестков; над этим царством миниатюрных трепещущих тростинок возносит вверх свои кованые стержни живой чертополох. Словно сотканные из той же легкой соломки, насекомые снуют вокруг хрупких овсов, которые вздрагивают от дальнего сотрясения почвы под сапогами и колышутся на ветру. Желтый кузнечик, особенно яркий на грязном мундире с налипшими на него листьями, прицепился к ляжке Берже. Подобно тому как газ все смешал в одном общем гниении, жизнь возрождается из одного вещества, из этой соломы, чья пружинистая упругость вдыхает душу одновременно в наилегчайшие злаки и виртуозный прыжок кузнечика, затаившегося в окутанной солнцем пыли. Над завесой деревьев ветер катится с тем легким рокотом морского прибоя, с каким он обычно шумит в тополях... Высоко в небесах большая стая перелетных птиц...
Берже не избавился от той страшной минуты, когда он за-кинул себе на спину мертвого русского. Плечи еще ощущают сползание тела, руки еще пронизаны дрожью секунды, когда он разжал их и когда хрустнул огромный браслет из подсолнуха (а под ногами мимоходом увиденные два дохлых ежа — два пушечных банника, чьи иглы жестоко завиты газом...). Сострадание? — проносится та же неясная мысль, что и в миг, когда он осознал, что роты откатываются назад; но сейчас речь идет о более смутном порыве, где ужас и братство сливаются в своем общем безумии. К самому небу, сверкающему и голубо-му, косогор возносит вместе с возрожденным ароматом деревьев запахи букса и елок после короткого ливня. Пролетает большой металлический жук, отполированный и блестящий, — яри-медянки нет на нем и в помине; еще явственнее, чем морской шум ветра, его жужжанию сопутствует ропот слов, услышанных в подземелье, и этим же ропотом сопровождается движенье колонны, исчезающей за поворотом.
Опустившись в траву, он закуривает сигарету. Отвратительный вкус. Закуривает другую — то же самое. Третью. Отшвыривает ее: тот же вкус, сладковатый и горький. Он вскакивает, сломя голову мчится против движения колонны. Отравлен? В ка-кую-то долю секунды в голове проносится грозная мешанина — подземелье, газовая пелена, профессорский голос, нудно о чем-то зудящий под звездами Болгако (еще накануне! накануне!). Зачем, черт возьми, человек вообще появился на этой земле! Вернулась боль, она пронзает его от колена до живота, когда он ступает на правую ногу; сквозь посвист ветра в ветвях он отчетливо слышит свистящие ноты в собственном горле...
В ярости оттого, что бег замедляется на каждом спуске, чувствуя, как на каждом шагу вонзаются в пах раскаленные вилы, а в горле, в носу цепко засел все тот же неистребимый вкус, он все больше осознает ужасающую очевидность, столь же бес-спорную, как и этот упрямый свист в груди, — ему, дураку, не видать уже счастья! Где санитары? Надо еще быстрее бежать! Ноги работают вхолостую, вселенная опрокидывается, лес устремляется в небо.
Он потерял сознание не до конца. Его куда-то несут. В лег-кие входит кислород — на лице он чувствует маску. Эйфория. Сознание может в любое мгновенье исчезнуть. Счастье уже не имеет значения. Типы в противогазах, уроженцы прогнившего леса, и покойники, тоже прогнившие. Земляной пол в подземелье и на нем гадальные карты в луче благодушного солнца. Счастье — странная вещь. Как и все остальное. Говорят, умирающий видит все свое прошлое. Нет, его жизнь — это буду-щее. Рядом с ним, на носилках, жестикулирует русский офицер: «Не надо сейчас меня отравлять! Не надо сейчас!». — и отталкивает от себя сверкающую кислородную маску; его вопли не заглушают хрипящего дыхания, которое надсадно воет у Берже в груди, как сирена в тумане, пока он окончательно не лишается чувств
P.S. Документальный фильм о героях крепости Осовец, которые выдержали немецкую газовую атаку.
https://www.youtube.com/watch?v=cxRTyxKZZ1s
Отравленные газом, наши солдаты атаковали и обратили в бегство немцев, хотя германских солдат было на несколько порядков больше. Таков был порыв русских, таков был их вид, когда обмотанные кровавыми тряпками, отравленные газом они бросились в штыки.
Атаки газом стали страшной “визитной карточкой” Первой мировой войны. Во Второй мировой химическое оружие не решился применить даже Адольф Гитлер. Возможно потому, что сам был на фронте отравлен британскими газами и на время даже потерял зрение.
Ужас газовой атаки сложно с чем-то сравнить. Еще сложнее описать. Но одному автору это удалось в полной мере.
Это надо прочитать. Но это не для слабонервных…
Источник фото: http://vsr.mil.by
Этот отрывок из прочитанной книги меня просто поразил. Описание газовой атаки немцами русских позиций. Автор – французский писатель и философ, антифашист, сподвижник де Голля, яркий публицист. Его имя Андре Мальро.
Отрывок из книги-сборника «Зеркало Лимба» («Веревка и мыши»), (М., Издательство "Прогресс", 1989 г.)
«Люди борются за возможность смотреть в амбразуры. Профессор, этот огромный бисмарковский паук-сенокосец, съежившись под наблюдательной щелью, стискивает руками кашне, которым пытается укутать усы. Пелена газа добирается до подножья деревьев в яблоневом саду, потом до ветвей. Дно долины — уже сплошной желтый туман, вдоль луговин и зеленых елок слегка красноватый, из которого выступает, как привидение, высоченный телеграфный столб.
Пелена газа шириной в километр скользит к передовым позициям русских. Она просачивается в лес, закрывает стволы елок, не достигая верхушек, и движется дальше, оставляя позади себя зубчатые гребни, которые вырисовываются на фоне тумана, как на японских гравюрах. Она продолжает свое сонливое восхождение, накрывает поля, которые взбираются лен-тами на холмы, накрывает фиолетовые от клевера луга, последние полоски несжатых хлебов и обширные прямоугольные клинья, уставленные скирдами, и еще выше, возле русских траншей, накрывает все более и более частые рощи и кусок леса, в котором артиллерия пробила зияющие бреши. Там ничто не шевелится.
Что-то движется от русских позиций навстречу газу — это лошадь, маленькая даже в бинокль. Кажется, что теперь, с приближением к русским траншеям, газ продвигается быстрее. Лошадь без всадника атакует его в отрывистом ритме дальнего галопа. Она останавливается, кружит на месте, снова возобновляет свой бег, беря теперь влево, и стук копыт по дороге доходит сквозь толщу земли с поразительной четкостью; такое впечатление, что копыта цокают много ближе, чем скачет этот ничтожный, крохотный конь, выпущенный в бесконечность. По долине разносится ржание. В бинокль видно, как лошадь вздымает голову вверх, чтобы заржать; так воют собаки. Она опять переходит в галоп, мчится прямо в облако газа. Копыт уже больше не слышно. Конь растворяется в тишине.
И больше не появляется; глухое и нескончаемое продвижение газа, которому, кажется, суждено продолжаться до края
земли, пропавшее ржание, довольно четкая кромка густой пелены — все начинает превращать этот туман в грозную машину войны.
Оставили ли русские свои позиции? Даже в бинокль труд-но угадать мгновение, когда газ достигнет русских окопов. Скоро он полностью их накроет, и, кроме этого апокалипсического коня, который, словно принося себя в жертву, заржал, освещенный ярким солнечным светом, прежде чем ринуться в туманную бездну, — никто и ничто не уходит оттуда. Не-возможно предположить, что противник заранее покинул траншеи. В глубине долины еловый лесок и телеграфный столб с изоляторами уже исчезли под клубами газа; на середине склона еще торчат над этой густой пеленой несколько древесных верхушек... Стебли злаковых трав и мелкие листки чертополоха, прикрывающие наблюдательную щель, кажутся силуэтами на рыжевато-молочном фоне. Профессорский нос, зажатый между биноклем и усами, конвульсивно подергивается, профессор всей своей тяжестью наваливается на Берже.
Неужто противник нашел способ остановить катящийся вал отравляющего вещества, застывший теперь неподвижно на кромке бруствера? Ветер гонит уже новую волну газа, и она, словно перескакивая через предыдущие волны, продолжает их общее движение вперед. Берже вспоминает:
«Непрозрачная роговица синеет, в дыхании появляются свистящие тона, цвет зрачка — это весьма любопытно! — пере-ходит почти в черноту... Русские не смогут выдержать этих мучений...»
Значит, это и происходит сейчас там, где ничто не шевелится под пластами тумана, который ползет, извиваясь, как доисторический ящер, чтобы никогда больше не останавливать-ся в этом мерзком своем скольжении по земле?
— Когда наши части достигнут траншей, там не останется газа?
— Опасаться решительно нечего, — отвечает профессор категорическим тоном , — газ уйдет. Кроме того, санитарная служба в полной готовности!.. Мы там задерживаться не станем! Впрочем, я...
Конца его фразы не слышно, все заглушает яростный огонь русских пушек. Орудия бьют по туману, как будто перед ними не туман, а поднявшиеся в атаку цепи. Снаряды судорожно озаряют алыми вспышками пожелтевшую вновь пелену; взрывы кромсают ее по краям, мелкие рваные клочья ползут немного быстрее, чем основная масса вещества, но полностью от нее не отрываются. Пелена тяжко ворочается в багровом блеске разрывов, точно река в отсветах заходящего солнца; она с тупым равнодушием продолжает свой ужасающий ход и снова становится тем, чем и была всегда, — боевым отравляющим веществом.
Огонь русской артиллерии прекращается так же внезапно, как начался.
— Всем, кто почувствовал признаки отравления, — тотчас раздается в траншее команда, — немедленно отходить к санитарным постам! Вкус горького миндаля, свистящее дыхание... Задача ясна?
Когда Берже со своими спутниками покидает траншею, газ по ту сторону гребня исчез — от него остается только японский туман на дне долины да черноватые подтеки на всем, к чему он успел прикоснуться, словно пятна промозглой зимы под лучезарностью летнего неба. Возле русских траншей по-прежнему никакого движения.
Роты, выступившие много раньше, форсируют реку. Берже их отчетливо видит. Видят ли их также и русские? Между широкими пластами недвижно застывшей мглы люди пробираются, как по трясине, разбредаются поодиночке, сходятся снова. Ветер стряхивает с еловых верхушек рыжие лохмотья облаков. Перейдя реку, роты, не останавливаясь, занимают боевые порядки.
Каждый ждет первого снаряда, который возвестит начало нового налета русской артиллерии — теперь это будет бойня, разгром.
Берже снова отыскивает в бинокль свою сто тридцать вторую — она среди головных рот. Крохотные фигурки солдат под линией остроконечных, обтянутых холстом касок не дают разглядеть колючую проволоку; продвижение, шедшее до этой минуты толчками, прерывается, людские пятна начинают запутываться в переплетениях проволоки, они дергаются, будто попавшие в паутину мухи. Упорное продвижение вперед, которое из-за дальности расстояния воспринимается в замедлен-ном ритме, как выглядело по той же причине замедленным и движение газа, сменяется чем-то похожим на топтание марионеток в ярмарочном балагане. Потом все исчезает в русской траншее или сразу за ней.
Нет, некоторые остаются на проволоке. Подходят новые роты, замирают в нерешительности, потом ныряют. Больше нет войны, только яркое солнце над крестьянской беспредельностью, над деревянным городом вдалеке, который странным образом уцелел со своей луковкой-колокольней. Но и Берже и прикомандированный к нему лейтенант неотрывно глядят лишь на едва заметную линию русских окопов.
Кажется, что профессор вдавил трясущиеся окуляры бинокля прямо в глазницы. Части получили приказ продолжать наступление — уже на второй эшелон обороны противника, — занять как можно быстрей перелески за гребнем холма, скрытые сейчас ползущими пластами газа; однако никто из солдат не выныривает из тумана.
— Может ли оказаться, что их самих поразило газом? — спрашивает наконец Берже.
Профессор раздраженно пожимает плечами; от толчка траншея в его бинокле уходит вбок.
— Им было сказано там не задерживаться! Им приказано не задерживаться! Если они намерены просидеть там всю жизнь!..
Его левая рука выпускает прыгающий бинокль и вцепляется в руку Берже: человек без мундира, в одной рубашке, толь-ко что выбрался из траншеи наружу.
Человек двух с половиной метров роста на очень коротких ногах... Без маски. Он останавливается, падает. Под ним оказывается другой человек. На всем протяжении траншеи из нее выходят люди без противогазов, в одних рубашках — белые и, невзирая на расстояние, четкие пятна. Все они необычно высокого роста, как ярмарочные великаны; голова тоже очень высокая, мотается на палке невидимой метлы. Какого черта поснимали они свои мундиры и маски?
Многие из ярмарочных великанов переламываются пополам. Часть тела, которая в рубахе, падает; другая продолжает шагать. Они состоят из двух человек, один несет на плечах другого. Неужели у нас столько раненых? По-прежнему тишина и по-прежнему ветер.
Зеленые солдаты в противогазах снова взвалива ют себе на плечи белые пятна, их ковыляющая вереница устремляется в проходы, прорезанные в проволочных заграждениях. Они идут не в сторону русских, они возвращаются.
По всему переднему краю, через проходы в колючей проволоке — беспорядочное бурление вокруг солдат в противогазах, бредущих неверным шагом, волоча на себе белые пятна , — как муравьи, которые тащат свои личинки. Роты откатываются назад. Они оставляют позиции русских. В тишине, без единого орудийного выстрела. Без единого винтовочного выстрела.
Профессор выпускает из рук болтающийся на шее бинокль и бежит вперед с развевающимся на ветру кашне.
Слева от Берже — лошадь, он вскакивает на нее, скачет. Роты отходят уже вразброд, появляются и исчезают все ближе и ближе. Берже наконец наталкивается на двоих бегущих ему навстречу солдат, они смотрят на него, но не видят. Они вообще ничего не видят. Они бегут. Бегут в противогазных масках. Водолазы из некоего океана, звери с другой планеты.
— Что делают русские?
Он вопит что есть сил, они не слышат его, в них не осталось ничего человеческого, кроме способности бежать. Они исчезают под деревьями. Его лошадь ржет; так ржала лошадь, которая бросилась в облако газа. Появляется солдат из сто три-дцать второй. Он тоже бежит в маске противогаза; каску он по-терял. Берже лошадью преграждает ему путь.
— Так что же сделали русские? — опять вопит он. Истерично размахивая руками и вертя головой, человек отвечает. Берже знаком предлагает ему приподнять маску. Чело-век кричит. Берже догадывается:
— Не могу!
— Чего вы не можете? Где ваше оружие? — Не могу, не могу!..
Он кричит «нет» руками, плечами, головой. Он давится криком. Вытянув вперед руки в жесте оратора, заклинающего зал, он показывает на клевер, окруживший обоих плотным ковром алых цветов; он обличает в чем-то это розовое руно, разостланное между темными стенами деревьев. И в том же неистовстве бежит дальше. Берже снова пускает лошадь в галоп; на выезде из леса лошадь, будто сраженная внезапным ударом молнии, скользит метров пять по траве на негнущихся, мгновенно окостеневших ногах и швыряет его в кусты. Когда Берже поднимает глаза, лошадь еще стоит в страшной позе мраморной статуи. Жизнь возвращается к ней через губы, губы шевелятся, обнажая оскал зубов; потом жизнь обрушивается на нее лавиной, от ушей до хребта; лошадь срывается с места и исчезает из глаз. Перед Берже — земля, по которой прокатился вал газа. Он трет ушибленное колено, неподвижно глядя перед собой; пальцы наталкиваются на нечто омерзительное — прядь мертвых волос, клубок паутины, хлопья спекшегося праха. При падении его сапог проскреб по земле борозду около метра длиной, между сапогом и коленом набился клевер и зонтики дикой моркови, растущие даже в кустах, — черные, липкие, будто добытые с занесенного илом дна. Форма цветов не пострадала. Так же, как форма трупов; рука отдергивается инстинктивно, из-за отвращения жизни к падали. На лугу, который открывается перед ним метров на триста, газ не оставил ни сантиметра жизни. Полегшие высокие злаки сверкают на солнце уныло и мрачно, как уголь. Несколько рядов гниющих яблонь словно усыпаны лишаями, листья навозного цвета кажутся приклеенными к тусклым ветвям. Яблони, созданные человеком, чело-веком убиты; они мертвее всех прочих деревьев, потому что они плодоносны... Вся трава под ними черна. Черны деревья, закрывающие горизонт; они тоже все в чем-то липком; мертвы леса, перед которыми пробегает несколько силуэтов немецких солдат; завидев встающего на ноги Берже, они скрываются в чаще. Мертвы травы, мертвы листья, мертва земля, по которой раскатывается, удаляясь в посвисте ветра, галоп обезумевшей лошади. Берже надевает противогаз.
Вертикальное положение сохранили только пучки чертополоха, торчащие там и сям среди яблонь; их головки, их колюч-ки и листья стали такими же рыжими, как и цветы, готовые вот-вот рассыпаться мелкой трухой, а стебли приобрели омерзительную белизну анатомических препаратов в банках со спиртом. Луг, весь залитый чем-то смолистым и вязким, вытянул между двух стен леса прямоугольные ответвления траншей. У Берже повреждено колено, но идти он все-таки может; на сапогах от тащит комья земли, налипшие на подметки, и с каждым шагом идти становится все тяжелее. Галоп его лошади затерялся в шуме ветра. Другая лошадь, с соединенными вместе копытами, как на моментальной фотографии скачек, валяет-ся перед ним — быть может, та самая, что безрассудно устремилась в атаку на газ , — еще не успевшая окоченеть, с открытыми серыми глазами, со шкурой, тронутой тем же гниением, что листья и травы, с конвульсивно сведенными мышцами. Вокруг нее тянут вверх свои рыжие, как чертополох, свечки соцветия царского скипетра, но листья у них свернулись и съежились; целая гроздь убитых пчел приклеилась к одному из стеблей, как зерна в кукурузном початке. За этим входом в долину мертвых, за дальней линией телеграфных столбов ветер гонит в небе без птиц высокие облака.
Берже еле бредет. Застывшее в одиночестве, словно неся скорбную вахту над лошадью, сраженной газом, высится мертвое дерево; оно убито не газом, но от его резко очерченных ве-ток, угловатых, окостеневших, веет трагизмом, как от всех засохших деревьев на свете. Это дерево, которое окаменело уже много лет назад, кажется в этом гниющем мире последним признаком жизни. Со странной медлительностью пролетает сорока — на черных крыльях четко вырисовываются белые перья — и внезапно падает вниз, словно тряпичная птица.
Перейдя через поляну, Берже добирается до другого берега леса. Теперь ему предстоит уже не просто шагать по гнусному до омерзения миру, а погрузиться в него. Заросли ежевики и боярышника, тоже отвратительно осклизлые, покрыты чем-то мертвенно-рыжим, чем-то схожим по цвету с околевшей скотиной, которая уже за двадцать шагов кажется черной. Кусты ежевики больше не цепляются за одежду; с тревожным ощущением, что он вдруг обрел свою прежнюю силу, Берже, не встречая никакого сопротивления, одолевает колючий барьер, который расползается жижей под его коленями, под плечами, под животом. Еще немного колются лишь длинные шипы акации, чьи ветки уже не ломаются от первого прикосновения; их листья свисают, как вареный салат, там и сям торчит мертвый паук в середине своей паутины, на которой виднеются зеленоватые капли росы. Слипшийся плющ ниспадает с сочащихся гноем стволов. От раздавленных сапогами кустов с каждым шагом поднимается сладковатый и горький запах. Запах газа? Возникают четверо солдат, они идут в масках и облеплены листьями; те листья, что пострадали от газа меньше других, прилипают к листьям, которые уже пристали к мундирам, но ветер все время их сдувает, как осеннюю сухую листву. Солдаты тянутся в затылок друг другу, друг на друга не глядя, одни во всем этом сгнившем лесу; узкая тропа почти не дает разминуться. Берже загораживает ее, но здесь его власти уж нет, и он не на лошади. Солдаты охвачены тем же ужасом, что и он, ужасом перед этими исходящими гноем, заживо разлагающимися стволами. Первый останавливается в полуметре от него, приподнимает маску.
— Это меня не касается, — говорит он сквозь зубы, затравленно глядя на что угодно вокруг, но только не на Берже , — лично меня это все не касается!
И валится напролом через деревья, цепляющиеся за него своими клейкими лапами. Второй и третий движутся на Берже, прижимаясь локтями друг к другу, словно один другого поддерживая в возможной стычке с ним. Один кричит ему прямо в лицо:
— Да нет же, старина, нет! — словно измученный чьим-то долгим нудным внушением (может быть, всеми внушениями, которые довелось ему выслушать от своих офицеров с начала войны...).
Второй истерически смеется, Берже догадывается об этом по непрерывному дрожанию маски.
«Раненые у вас есть?» — думает Берже. Солдат проходит мимо. Берже ничего не сказал. Даже не поднял свою маску. Последний солдат, поравнявшись с ним, покачивает головой в противогазе, нерешительно медлит, топает ногой (отчего сыплются дождем налипшие на шинель листья) и приподнимает маску:
— Потому как мне нужно кое-что вам сказать, господин майор!
И, остолбенев от звука собственного голоса, наполнившего тишину, он, как и первые трое, ныряет в слипшиеся заросли. По ту сторону завесы, сотканной из деревьев — лишь у не-скольких, самых высоких из них остались зелеными обдуваемые ветром верхушки, — над этими сатанинскими лесами крутизна косогора открывает перед Берже размах катастрофы, постигшей немецкие роты; сотни людей тащат на плечах сотни других людей без мундиров, в одних рубахах. Хромая, стараясь выбрать на ходу короткий путь, он опять попадает под навес смердящих деревьев. Бегущие навстречу солдаты, с головы до ног облепленные листвой, не отвечают на его вопросы. Один из них, подойдя совсем близко, с каким-то нервным подергиваньем шеи, украдкой оглядывается назад. Он тоже бежит, но не из-за страха.
Над глубокими оврагами отчетливым силуэтом на фоне ясного неба выделяется, как на опушке, отвратительный мир обращенного в жидковатую массу леса. Выталкиваемое снизу, возникает вдруг чье-то туловище в рубашке, с руками, висящими точно плети, как у снятых с креста. Следом — тот, кто его не-сет. Первый отравленный газами немец... Берже бежит, снова падает, бежит; боль в колене утихла.
Это не немец, это русский.
Но тот, кто тащит его, наверняка немец. Он стаскивает с себя маску и злобно глядит на Берже.
— Что случилось? А? Что?
У немца крестьянское лицо, как на старинных портретах. Его лоб хмурится, становится еще более низким. Он искоса глядит на Берже. Взваливая русского на плечи, он, видно, бросил винтовку. Берже думает, что кричит, и уже второй раз об-наруживает, что не произнес ни слова. Он приподнимает свою маску.
— Санитары! — сквозь зубы говорит человек с угрожающим видом.
— Что происходит, черт возьми? Берже обрел наконец голос.
— Ну, где все эти штуки, чтобы больных выхаживать? Лоб человека хмурится все сильнее. Он выглядит гораздо
старше, чем Берже, который ощущает так же ясно, как если бы солдат во весь голос кричал об этом, до какой степени тот презирает его мнимую молодость. Корпус солдата напряжен, он внимательно смотрит за тем, чтобы не дать телу упасть с его плеч, но при этом он страшно озлоблен и, кажется, хочет швырнуть этого русского в физиономию Берже. Резким движением плеч он отбрасывает назад свисающую голову русского, которая поворачивается теперь другой стороной, и на месте волос табачного цвета оказывается пораженное газом лицо. Оно ужасно. От шинели исходит тот же сладковатый и горький запах, что и от раздавленных веток. Сама ухватка, с которой немец поддерживает это тело, выражает, неловко и трогательно, чувство братства.
— Нужно что-то сделать... — говорит он уже не так агрессивно.
У русского фиолетовые глаза и фиолетовые губы на сером лице. Ногти скребут рубаху, он пытается сорвать ее с себя, но никак не может ухватить. Под зловещими деревьями, с которых продолжают срываться липкие листья, свет отбрасывает пестрые, под мрамор, блики, подчеркивающие свинцовый колер окружающего гниения; совсем рядом ветер собирает в морщины загустевшую воду в луже, которую окаймляют слои нетронутой газом плесени; ее маленькие, похожие на кресс, островки перекатывают взад и вперед вздувшийся трупик белки с дряблым хвостом. Носильщик тяжело трогается с места.
Берже нужно выйти из этого леса, где он ничего не сможет узнать, где ничего человеческого не существует, просто не может уже существовать. Светящаяся пустота оврага, который он, с трудом бредя по колдобинам, огибает, придает четкость ки-тайских теней лохмотьям нижних веток, грудам листвы, напоминающей повешенные на сучья шинели, щупальцам, прилипшим к стволам, — всему этому миру болотного дна. Но не только пустота оврага, а теперь еще и близость опушки жмут и клонят в пыльном тумане все эти опутанные мертвыми водорослями стволы; туман, как только стихает ветер, начинает мерцать блестками июня, возвращая залитый гнилью лес к тишине и покою летней чащобы. Берже каких-нибудь пять секунд видел лицо русского, пораженного газом. За этот год он сполна нагляделся на убитых и раненых, на коченеющие под покрывалами трупы, на угольно-черные лица в рядах проволочных заграждений. Но никакое лицо мертвеца не сотрет отныне из памяти этот чудовищный лик.
То, до чего он добрался, совсем не поляна, а новое пространство лугов, обнесенных стеной разлагающихся деревьев; в сгнившей траве видна паутина бесчисленного множества крохотных земляных паучков; она вся целехонька и унизана каплями зловонной росы; в бликах скользящего света паутина мерцает и искрится из конца в конец всех этих мерзостно цветущих лугов. Над их тошнотворным мерцанием рдеет светлая точка — словно окно, которое вдруг загорается во мгле городских сумерек, отражая закатное солнце. Она поблескивает на груди солдата, который сгибается под тяжестью ноши: он не-сет на своих плечах русского с безжизненно свисающими рука-ми и ногами. В треугольнике распахнутой до живота рубахи сверкает брелок; человек теперь достаточно близко, и Берже угадывает очертания голубки и распятия — двойную каплю гугенотского креста. Берже узнаёт этот крестик — для него он как дружеское лицо.
В этой голове без каски, в этой физиономии добродушного пса, исхлестанной лохмами длинных волос, которые брошены ветром прямо на нос, трудно узнать лицо, мелькнувшее перед ним в подземелье... Остановившийся солдат с откинутой
на голову противогазной маской, где она со своим хоботом выглядит шапкой с помпоном, часто-часто моргает и медленно распрямляется, щадя свою натруженную поясницу и боясь уронить тело, которое он тащит.
— Еще далеко! — говорит он.
Этот тоже настроен враждебно, однако по мере того, как он осторожно распрямляет под русским свой торс, лицо у него постепенно освещается улыбкой; это его реакция на окружающий их ужас опустошения. Берже видит его знаки различия.
— Унтер-офицер? Так что же... Почему...
Человек хочет покачать головой и, не в состоянии шевельнуть шеей из-за взваленной на плечи тяжести, кривит в грима-се рот, но даже гримаса не может прогнать растерянную улыбку, которой короткая передышка отметила его лицо.
— Почему... — оторопело повторяет он.
Берже кажется, что он узнаёт простуженный голос, который говорил в подземелье: «С добровольцами всегда возникают моральные проблемы...» Конечно, он не крестьянин.
— Нельзя же их там оставлять. Он говорит о русских.
— Разве есть приказ об отступлении?
Унтер слушает, раскачиваясь на фоне изъеденных омелой яблонь, растянув в улыбке толстые губы и по-прежнему очень часто моргая.
— Больше нет приказов... — отвечает он наконец.
Не имея возможности — из-за груза, придавившего ему плечи, — сделать хоть какое-нибудь движение, он встряхивает головой, словно хочет сказать, что приказы, как и весь мир, навсегда провалились в тартарары.
— А офицеры? — кричит Берже.
— Не знаю... Делают так же, как мы... Нет, человек создан не для того, чтобы заживо сгнить!
Тяжело, с одышкой, он возобновляет свой путь — в тыл. Берже идет за ним следом.
— Если война... становится... такой... — говорит унтер.
Он останавливается, чтобы перевести дух. Древесный лист влетает в его открытый рот. Он выплевывает его — так, будто блюет. И не заканчивает начатой фразы.
Двое солдат, которые несут одного русского на сложенных, как сиденье, руках, выходят из леса; они останавливаются и, низко нагнувшись — их руки касаются дрожащей, как студень, земли , — кладут на нее свою ношу. Потом выпрямляются с той же улыбкой, какая растянула и губы унтера, глядит вдаль, за леса и за мертвые поля — чтобы добраться до санитарных машин, они теперь снова спускаются к реке , — глядят за ряды огромных подсолнухов, сотрясаемых ветром; там, вдалеке, по-прежнему существуют краски, цветы, зеленые и рыжие пятна земли, существуют узоры, которые ветер рисует на реке и на всей неоглядности мира. Русский, растянувшийся между ни-ми, делает усилие, чтобы перевернуться со спины на живот; наконец это ему удается. Оба немца все еще медленно распрямляются на полусогнутых ногах, изумленные тем, что вновь обрели долину земли обетованной.
Берже выпускает из рук висящий на шее бинокль: его спутник, унтер-офицер, опять что-то ему говорит. Его слова заглушаются чавканьем сапог в густой жиже листвы.
— Что? — кричит Берже.
Унтер хочет показать пальцем, но он держит за шинель свою ношу.
— Он удирает, их парень... — повторяет он наконец. Сильный ветер раздувает рубахи обоих носильщиков, совершенно сомлевших в своей неподвижности; за их спиной по-страдавший от газа пытается отползти в сторону русских позиций. От леса его отделяет около сотни метров; при каждом усилии он вновь утыкается носом в землю — и все-таки тянется к своей траншее, к этому узкому рву, залитому газом, где сей-час, наверно, разлагаются трупы его товарищей. Но еще бесчеловечнее и страшнее, чем этот умирающий человек, который ползет, упираясь ладонями и локтями в вонючую жижу, и тычется лбом в облепленные роями мертвых пчел метелки царского скипетра, всего бесчеловечнее и страшнее — тишина.
Носильщики в противогазах наконец замечают телодвижения русского. Они настигают его, один из них бьет его по ягодицам сапогом, потом они оба прежним манером сажают его к себе на руки, пускаются в путь и исчезают в лесу.
Берже опять углубляется в лес. Ему следует подниматься к русским позициям — он с каждым шагом все больше от них отдаляется; ему было приказано быть неотлучно при профессоре... при каком еще профессоре? Он идет вспять, к санитарным машинам. Ему следовало бы также помочь своему спутнику, который уже выдыхается, с каждым шагом теряет последние силы под тяжестью своей висящей ноши , — но Берже на него не глядит, к нему не притрагивается. Он спускается, спускается по склону вниз, продираясь сквозь чащу, свесив руки, идиотским взглядом мертвой птицы уставясь на полужидкое месиво, которое недавно было мхом. Вражеская траншея находится метрах в трехстах от него. Он все время заворачивает к ней, но с каждым шагом уходит от нее все дальше.
Наклонная тропа, ведущая к немецким позициям. По ней, точно в судорогах, скачет на четвереньках человек. Нагишом. Метрах в двух от Берже привидение обращает к нему серое лицо с глазами, лишенными белков, и широко растягивает губы, будто собираясь завыть, как воют перед припадком эпилептики; Берже уступает ему дорогу. Обезумевшее от боли существо движется так, словно тело его наполнено нечеловеческой му-кой; совершив несколько нелепых лягушачьих прыжков, оно вламывается в гниющие заросли. Первобытная тишина оглашается душераздирающим воплем, жуткий вой переходит в мяуканье.
Берже видит новую просеку в глухой стене этих мертвых лесов.
Над протоптанной стежкой болтается множество русских шинелей, белеют рубахи, там и сям зацепившиеся за сучья, будто их разметало артиллерийским налетом, — и никаких следов взрыва. Совсем рядом, на небольшой полянке, скрытой за шеренгой подсолнухов, в траншее, имеющей форму буквы «Т», громоздятся тела — около трех десятков. Передовой пост противника.
Раздетые почти догола, мертвецы вповалку лежат на куче разодранной в клочья одежды; они судорожно вцепились друг в друга, слиплись в сплошную огромную гроздь. Воплощенные въяве дурацкие бредни солдат в подземелье, оцепенело за-стывшие, словно картежники с занесенными в воздух картами! Из окаменевшей груды глядят босые ступни со сведенными, будто сжатыми в кулак, пальцами...
Хотя руки у Берже неподвижны, у него дрожит правое плечо. Все мускулы сжались, как будто тело хочет свернуться в клубок. Локти вжимаются в ребра с такой неожиданной силой, что становится трудно дышать. Подобный припадок внезапно-го ужаса верующие называют присутствием дьявола. Дух Зла сильнее, чем смерть, настолько сильнее, что нужно сейчас же найти пострадавшего русского, неважно какого из них, лишь бы только он был еще жив, и взвалить его на спину, и спасти.
Пять-шесть русских валяются в кустах под зацепившейся за воротник шинелью, которая, как повешенный, колышется на ветру над этим кошмаром; Берже кидается к самому перво-му, подлезает под него в расползающихся кустах ежевики и, выгнувшись, поднимается с ним на ноги. Руки напряглись, как тетива. Человек барахтался, должно быть, в подсолнухах; один из этих огромных плоских цветков, уже наполовину сгнивший от газа и с дырой посередке, похожий на большое круглое пирожное, нелепым браслетом болтается на мертвой руке. Та-кие пирожные, кажется, называют венками... Ведь говорят же: погребальный венок. Сомкнув плотно веки, всем телом припав к этому братскому трупу, который защищает его от враждебных сил, Берже бормочет сквозь зубы: «Скорее, скорее, скорее», даже не зная, что он хочет этим сказать, и не осознавая, что вообще куда-то идет. Но вдруг до него доходит, что русский мертв, и он отпускает его; тело падает.
Он выпрямляется. Сквозь закрытые веки его затопляет свет; он открывает глаза. Перед ним лежит часть русской стороны косогора; эти длинные перелески на склоне холма, почерневшие, изъеденные внезапно наставшей и окончательной осенью, убитые неумолимой силой, подобной силе Творения, — все это для него ничтожно и мелко рядом с единственным лицом отравленного газом солдата. На этих пространствах, пораженных библейскою карой, Берже ничего уже больше не видит, кроме смерти людей. И однако, он ощущает — глаза уже привыкают к солнцу — содрогание мертвого пламени; так содрогаются джунгли под грузной поступью невидимых зверей, направляющихся к водопою. Он различает вдалеке белые пятна рубашек, их очень много, они вытянулись в почти параллельные линии; от каждого выступа леса тянутся носильщики, там и сям прорезаемые муравьиными цепочками беглецов; тяжелым шагом, преодолевая тугое сопротивление ветра, спускаются они к поляне. Берже теперь знает, что делают эти люди; знание это — не результат размышлений, оно пришло к нему от мертвого тела, под грузом которого он брел почти по колено в грязи... Открыв рот, он глядит, как, скатываясь вниз по склону, сострадание атакует санитаров.
Впереди унтер, про которого он успел забыть, с трудом тащит своего русского. Приподняв маску, Берже нагоняет его и слышит:
— Что тут смешного?
Берже понимает, что во все горло хохочет. Они бредут под порывами ветра, который за гребнем все еще гонит перед собой облако газа.
Хоть растительность и мертва, не все ее формы распались; над травой, превратившейся в грязную кашу, высятся там и сям силуэты не тронутой тлением ежевики, папоротников, чертополоха. Они еще держатся в защищенных от газа местах. Ветер гонит листву, как клочки обгорелой бумаги; длинные шипы и колючки сыплются, как паутинные нити, на китель Берже и падают под ноги, не зацепившись за ткань.
— Черт побери? — произносит вдруг унтер с неожиданно вопросительной интонацией.
Он останавливается, переносит всю тяжесть тела на левую ногу, погруженную в торф. Несколько фраз, которые он до сих пор произнес, бросались на ветер, он бормотал что-то невнятное, не отдавая себе, видно, отчета в том, что рядом шагает Берже; на сей раз он обращает к Берже свое лицо и разворачивает к нему тело русского; но он по-прежнему смотрит куда-то внутрь, отсутствующим взглядом, озабоченный только одним — своей ношей.
— Скажи-ка, ты уже съел горького миндаля? — Что случилось? Что с вами?
Осторожно обследовав языком свое нёбо, унтер резко распрямляется и злобно освобождается от русского, подставляя ветру ладони, облепленные колючками ежевики; тело, которое он нес на себе, глухо шмякается оземь. Русский приходит в себя; Берже слышит ужасающий свист его дыхания, видит руку, вцепившуюся в унтер-офицерское колено. Тот отчищает сапог от слизи налипших злаков, а рука, вцепившаяся в его зеленые брюки, не хочет их отпускать.
— У меня трое детей! — кричит по-немецки русский солдат. Другой рукой он пытается разодрать на себе рубаху.
— У меня трое детей, у меня трое...
Фраза, выученная наизусть, мольба, которой поручено сберечь его на войне. Он повторяет ее все с большей торопливостью, слова прерываются свистом ветхих кузнечных мехов, словно у него продырявлены легкие; унтер озирается вокруг, пытаясь не замечать русского, и опять часто моргает, как в тот раз, когда он впервые увидел Берже, и при этом украдкой старается освободить свою ногу, в которую вцепился лежащий.
— Мне двадцать шесть лет! — вопит он.
Русский не понимает. Почти седые волосы, невыразительные черты мужицкого лица. Толстые синие губы шевелятся, что-то говорят; смотрят посиневшие глаза с черными зрачками. Рука по-прежнему вцепилась в брюки.
Унтер-офицер вырывает из его пальцев и из месива гноящихся злаков сапог, который задевает русского по лицу, и со всех ног кидается в сторону санитарной машины. Перед Берже множество фигур продирается через кусты; так же как унтер, так же как он сам, они рвутся к яркому свету обширной поляны, откуда с порывами ветра доносится голос:
— Ничего нельзя сделать!.. Давайте другого! Сюда! Темно-синий... До конца и налево!..
Берже бредет на этот голос, бежать уже больше нет сил. — Полнейший идиотизм! Противопоказано! Синий... На-
лево...
Под деревьями какой-то капитан собирает людей, пытается организовать доставку умирающих в полевой госпиталь. Сани-тары в ослепительных кислородных масках бегут к распростертым телам. Профессор, тоже весь облепленный листьями, с развевающимся по ветру кашне, в сбитой на затылок шляпе и с мелькающими, как мельничные крылья, руками, мельтешит, как охотничий пес, вокруг капитана, бежит к отравленным газа-ми, возвращается; Берже ненавидит его, как ненавидели солдаты его самого, встречаясь с ним на тропе. Профессор подбегает к нему.
— Видите! Видите! Окончательно! Великолепно! — вопит о н . — Да нет же, идиоты! — И поворачивается к Берже (который знает несколько русских слов) : — С этими ничего нельзя сделать! Скажите же им!
Его обезумевшие зрачки неистово мечутся, обшаривая поляну, где с каждой минутой скапливается все больше пострадавших.
— Да еще эти кретины, которые пьют!
Это русские, которых носильщики положили возле ручья. Они судорожно лакают воду.
— Противопоказано! Противопоказано! Если будут пить, роковой исход!
Глядя на русских, облепленных листьями, Берже вспоминает, что он тоже в листве, и отряхивается, продолжая глядеть на лежащих.
Рядом русский майор, с которого сняли кислородную маску, открывает глаза.
— Прикажите санитарным машинам подойти как можно ближе! — кричит немецкий капитан, обращаясь к Б е р ж е . — Пусть подгонят хотя бы одну! У нас тоже множество жертв! Немцы стащили с себя противогазы. Берже теперь кажется, что вокруг только русские... Спасенные? Один из них кидается к нему, обнимает, вытаскивает из кармана фотографию — же-на и дети. Они будут за него молиться... Русский ошибся, решил, что Берже его спас. Берже слышит доносящийся с ветром гул моторов санитарных машин и спешит им навстречу. От резкой боли в колене его сейчас вырвет. Когда ветер стихает, звук моторов тоже уходит, как будто машины теперь отдалились; через щели в плотной завесе листвы Берже пытается найти перспективу, где бы виднелась дорога. Оставляя позади пораженный газами лес, он выходит на луговину, поросшую крапивой и повиликой; он изумлен ярким их блеском, их живой зе-ленью, острыми, как у ножовки, зубцами на листьях крапивы, раскаленной добела повиликой; эти вновь обретенные краски ошеломляют его, и ему всюду мерещатся пестрые пятна закамуфлированных санитарных машин. У многих колючих кустарников уже появился гранатовый цвет дикого винограда; на этом фоне пылающая синева колокольчиков и цикория, белизна дикой моркови, взъерошенных порывами ветра лепестков так ослепительно ярки, что его благодарные веки трепещут, как секундная стрелка на циферблате. В этой пульсации красных и си-них раскаленных углей шум санитарной машины то приближается, то удаляется, то опять наливается с силой и вдруг, умноженный эхом, со всех сторон окружает Берже.
Но вот уже шум не уходит и при затишьях ветра, санитарные машины рокочут слева, где-то совсем уже близко. Берже устремляется на этот гул, но оказывается, что это не санитарные машины, а грузовики, идущие впереди войсковой колонны.
Проезжая мимо, шоферы, а потом и солдаты удивленно оглядывают его: пряжка ремня, крючки и застежки, вся металлическая фурнитура на его мундире покрыта ярью-медянкой. Так же ошеломленно они будут вскоре глядеть на первых по-страдавших от газа. Вместе с прочей укладкой у них на боку болтается противогазная маска. Берже тоже смотрит на них, переводя взгляд с одного на другого: они направляются к переднему краю, и барьер сострадания на сей раз, возможно, уже не сработает. Человек не может привыкнуть лишь к смерти.
— У вас есть санитарные машины? — кричит Берже первому унтер-офицеру.
— Да, в хвосте колонны!
Берже наконец чувствует, что он больше не нужен. Опустошен. У его ног на фоне белой пыли четко выделяются рапиры злаков, созвездия их лепестков; над этим царством миниатюрных трепещущих тростинок возносит вверх свои кованые стержни живой чертополох. Словно сотканные из той же легкой соломки, насекомые снуют вокруг хрупких овсов, которые вздрагивают от дальнего сотрясения почвы под сапогами и колышутся на ветру. Желтый кузнечик, особенно яркий на грязном мундире с налипшими на него листьями, прицепился к ляжке Берже. Подобно тому как газ все смешал в одном общем гниении, жизнь возрождается из одного вещества, из этой соломы, чья пружинистая упругость вдыхает душу одновременно в наилегчайшие злаки и виртуозный прыжок кузнечика, затаившегося в окутанной солнцем пыли. Над завесой деревьев ветер катится с тем легким рокотом морского прибоя, с каким он обычно шумит в тополях... Высоко в небесах большая стая перелетных птиц...
Берже не избавился от той страшной минуты, когда он за-кинул себе на спину мертвого русского. Плечи еще ощущают сползание тела, руки еще пронизаны дрожью секунды, когда он разжал их и когда хрустнул огромный браслет из подсолнуха (а под ногами мимоходом увиденные два дохлых ежа — два пушечных банника, чьи иглы жестоко завиты газом...). Сострадание? — проносится та же неясная мысль, что и в миг, когда он осознал, что роты откатываются назад; но сейчас речь идет о более смутном порыве, где ужас и братство сливаются в своем общем безумии. К самому небу, сверкающему и голубо-му, косогор возносит вместе с возрожденным ароматом деревьев запахи букса и елок после короткого ливня. Пролетает большой металлический жук, отполированный и блестящий, — яри-медянки нет на нем и в помине; еще явственнее, чем морской шум ветра, его жужжанию сопутствует ропот слов, услышанных в подземелье, и этим же ропотом сопровождается движенье колонны, исчезающей за поворотом.
Опустившись в траву, он закуривает сигарету. Отвратительный вкус. Закуривает другую — то же самое. Третью. Отшвыривает ее: тот же вкус, сладковатый и горький. Он вскакивает, сломя голову мчится против движения колонны. Отравлен? В ка-кую-то долю секунды в голове проносится грозная мешанина — подземелье, газовая пелена, профессорский голос, нудно о чем-то зудящий под звездами Болгако (еще накануне! накануне!). Зачем, черт возьми, человек вообще появился на этой земле! Вернулась боль, она пронзает его от колена до живота, когда он ступает на правую ногу; сквозь посвист ветра в ветвях он отчетливо слышит свистящие ноты в собственном горле...
В ярости оттого, что бег замедляется на каждом спуске, чувствуя, как на каждом шагу вонзаются в пах раскаленные вилы, а в горле, в носу цепко засел все тот же неистребимый вкус, он все больше осознает ужасающую очевидность, столь же бес-спорную, как и этот упрямый свист в груди, — ему, дураку, не видать уже счастья! Где санитары? Надо еще быстрее бежать! Ноги работают вхолостую, вселенная опрокидывается, лес устремляется в небо.
Он потерял сознание не до конца. Его куда-то несут. В лег-кие входит кислород — на лице он чувствует маску. Эйфория. Сознание может в любое мгновенье исчезнуть. Счастье уже не имеет значения. Типы в противогазах, уроженцы прогнившего леса, и покойники, тоже прогнившие. Земляной пол в подземелье и на нем гадальные карты в луче благодушного солнца. Счастье — странная вещь. Как и все остальное. Говорят, умирающий видит все свое прошлое. Нет, его жизнь — это буду-щее. Рядом с ним, на носилках, жестикулирует русский офицер: «Не надо сейчас меня отравлять! Не надо сейчас!». — и отталкивает от себя сверкающую кислородную маску; его вопли не заглушают хрипящего дыхания, которое надсадно воет у Берже в груди, как сирена в тумане, пока он окончательно не лишается чувств
1976».
P.S. Документальный фильм о героях крепости Осовец, которые выдержали немецкую газовую атаку.
https://www.youtube.com/watch?v=cxRTyxKZZ1s
Подпишитесь на рассылку
Подборка материалов с сайта и ТВ-эфиров.
Можно отписаться в любой момент.
Комментарии