Николай Стариков

Николай Стариков

политик, писатель, общественный деятель

Как Маяковский Америку открывал

Как Маяковский Америку открывал

9423
18 января 2018 г.
Маяковского все знают, как поэта. Ставшего сегодня классиком, хоть и писал Владимир Владимирович, весьма необычные для своего времени стихи.

Но есть у Маяковского и проза. И она очень интересна.
Например, его книга «Мое открытие Америки». Само название и сама книга малоизвестны у нас, зато стихотворение, завершавшее ее знает каждый. Это – «Стихи о советском паспорте».
Это оттуда:
«Я достаю из широких штанин
дубликатом бесценного груза
Читайте, завидуйте, я –
гражданин Советского Союза!».
Так как Маяковский открывал Америку?
А вот так. Очень интересно…
Текст печатается по В.В. Маяковский «Мое открытие Америки», Военное издательство Министерства Вооруженных сил Союза ССР, 1947 год.
«-- Москва. Это в Польше? -- спросили меня в американском консульстве Мексики.
-- Нет,-- отвечал я,-- это в СССР. Никакого впечатления.
Визу дали.
Позднее я узнал, что если американец заостривает только кончики, так он знает это дело лучше всех на свете, но он может никогда ничего не слыхать про игольи ушки. Игольи ушки -- не его специальность, и он не обязан их знать.
Ларедо -- граница С.А.С.Ш.
Я долго объясняю на ломанейшем (просто осколки) полуфранцузском, полуанглийском языке цели и права своего въезда.
Американец слушает, молчит, обдумывает, не понимает и, наконец, обращается по-русски:
-- Ты -- жид?
Я опешил.
В дальнейший разговор американец не вступил за неимением других слов.
Помучился и минут через десять выпалил:
-- Великороссь?
-- Великоросс, великоросс,-- обрадовался я, установив в американце отсутствие погромных настроений. Голый анкетный интерес. Американец подумал и изрек еще через десять минут:
-- На комиссию.
Один джентльмен, бывший до сего момента штатским пассажиром, надел форменную фуражку и оказался иммиграционным полицейским.
Полицейский всунул меня и вещи в автомобиль. Мы подъехали, мы вошли в дом, в котором под звездным знаменем сидел человек без пиджака и жилета.
За человеком были другие комнаты с решетками. В одной поместили меня и вещи.
Я попробовал выйти, меня предупредительными лапками загнали обратно.
Невдалеке засвистывал мой нью-йоркский поезд.
Сижу четыре часа.
Пришли и справились, на каком языке буду изъясняться.
Из застенчивости (неловко не знать ни одного языка) я назвал французский.
Меня ввели в комнату.
Четыре грозных дяди и француз-переводчик.
Мне ведомы простые французские разговоры о чае и булках, но из фразы, сказанной мне французом, я не понял ни черта и только судорожно ухватился за последнее слово, стараясь вникнуть интуитивно в скрытый смысл.
Пока я вникал, француз догадался, что я ничего не понимаю, американцы замахали руками и увели меня обратно.
Сидя еще два часа, я нашел в словаре последнее слово француза.
Оно оказалось:
-- Клятва.
Клясться по-французски я не умел и поэтому ждал, пока найдут русского.
Через два часа пришел француз и возбужденно утешал меня:
-- Русского нашли. Бон гарсон.
Те же дяди. Переводчик -- худощавый флегматичный еврей, владелец мебельного магазина.
-- Мне надо клясться,-- робко заикнулся я, чтобы начать разговор.
Переводчик равнодушно махнул рукой:
-- Вы же скажете правду, если не хотите врать, а если же вы захотите врать, так вы же все равно не скажете правду.
Взгляд резонный.
Я начал отвечать на сотни анкетных вопросов: девичья фамилия матери, происхождение дедушки, адрес гимназии и т. п. Совершенно позабытые вещи!
Переводчик оказался влиятельным человеком, а, дорвавшись до русского языка, я, разумеется, понравился переводчику.
Короче: меня впустили в страну на 6 месяцев как туриста под залог в 500 долларов.
Уже через полчаса вся русская колония сбежалась смотреть меня, вперебой поражая гостеприимством.
Владелец маленькой сапожной, усадив на низкий стул для примерок, демонстрировал фасоны башмаков, таскал студеную воду и радовался:
Первый русский за три года! Три года назад поп заезжал с дочерьми, сначала ругался, а потом (я ему двух дочек в шантан танцевать устроил), говорит: "Хотя ты и жид, а человек симпатичный, значит в тебе совесть есть, раз ты батюшку устроил".
Меня перехватил бельевщик, продал две рубашки по два доллара по себестоимости (один доллар -- рубашка, один -- дружба), потом, растроганный, повел через весь городок к себе домой и заставил пить теплое виски из единственного стакана для полоскания зубов -- пятнистого и разящего одолью.
Первое знакомство с американским сухим противо-питейным законом -- "прогибишен". Потом я вернулся в мебельный магазин переводчика. Его брат отстегнул веревочку с ценой на самом лучшем зеленом плюшевом диване магазина, сам сел напротив на другом, кожаном с ярлыком: 99 долларов 95 центов (торговая уловка -- чтобы не было "сто").
В это время вошла четверка грустных евреев: две девушки и двое юношей.
-- Испанцы,-- укоризненно рекомендует брат.-- Из Винницы и из Одессы. Два года сидели на Кубе в ожидании виз. Наконец, доверились аргентинцу -- за 250 долларов взявшемуся перевезти.
Аргентинец был солиден и по паспорту имел четырех путешествующих детей. Аргентинцам не нужна виза. Аргентинец перевез в Соединенные Штаты четыреста или шестьсот детей -- и вот попался на шестьсот четвертых.
Испанец сидит твердо, за него уже неизвестные сто тысяч долларов в банк кладут -- значит крупный.
А этих брат на поруки взял, только зря -- досудят и все равно вышлют.
Это еще крупный промышленник -- честный. А тут и мелких много, по сто долларов берутся из мексиканского Ларедо в американский переправить. Возьмут сто, до середины довезут, а потом топят.
Многие прямо на тот свет эмигрировали.
Это -- последний мексиканский рассказ.
Рассказ брата о брате, мебельщике, первый -- американский. Брат жил в Кишиневе. Когда ему стало 14 лет, он узнал понаслышке, что самые красивые женщины -- в Испании. Брат бежал в этот же вечер, потому что женщины были ему нужны самые красивые. Но до Мадрида он добрался только в 17 лет. В Мадриде красивых женщин оказалось не больше, чем в каждом другом месте, но они смотрели на брата даже меньше, чем аптекарши в Кишиневе. Брат обиделся и справедливо решил, что для обращения сияния испанских глаз в его сторону ему нужны деньги. Брат поехал в Америку еще с двумя бродягами, но зато с одной парой башмаков на всех троих. Он сел на пароход, не на тот, на который нужно, а на который сесть удалось. По прибытии Америка неожиданно оказалась Англией, и брат по ошибке засел в Лондоне. В Лондоне трое босых собирали окурки, трое голодных делали из окурочного табаку новые папиросы, а потом один (каждый по очереди), облекшись в башмаки, торговал по набережной. Через несколько месяцев табачная торговля расширилась за пределы окурковых папирос, горизонт расширился до понимания местонахождения Америки и благополучие -- до собственных башмаков и до билета третьего класса в какую-то Бразилию. По дороге на пароходе выиграл в карты некоторую сумму. В Бразилии торговлей и игрой он раздул эту сумму до тысяч долларов.
Тогда, взяв все имевшееся, брат отправился на скачки, пустив деньгу в тотализатор. Нерадивая кобыла поплелась в хвосте, мало беспокоясь об обнищавшем в 37 секунд брате. Через год брат, перемахнув в Аргентину, купил велосипед, навсегда презрев живую натуру.
Насобачившись на велосипеде, неугомонный кишиневец ввязался в велосипедные гонки.
Чтобы быть первым, пришлось сделать маленькую вылазку на тротуар,-- минута была выиграна, зато случайно зазевавшаяся старуха свергнута гонщиком в канаву.
В результате весь крупный первый приз пришлось отдать помятой бабушке.
Брат с горя ушел в Мексику и разгадал нехитрый закон колониальной торговли,-- надбавка 300: 100%-- на наивность, 100% -- на расходы и 100% -- спертое при рассрочке платежа.
Сбив опять некоторую толику -- перешли на американскую, всякой наживе покровительствующую сторону.
Здесь брат не погрязает ни в какое дело, он покупает мыловаренный завод за 6 и перепродает за 9 тысяч. Он берет магазин и передает его, за месяц учуяв крах. Сейчас он -- уважаемейшее лицо города: он -- председатель десятков благотворительных обществ, он, когда приезжала Павлова, за один ужин заплатил триста долларов.
-- Вот он,-- показал восхищенный рассказчик на улицу. Брат носился в новом авто, так и так пробуя его; он продавал свою машину за семь и бросался на эту в двенадцать.
На тротуаре подобострастно стоял человек, улыбался, чтобы видели золотые коронки, и, не останавливая глаз, стрелял ими за машиной.
-- Это -- молодой галантерейщик,-- объяснили мне.-- Он с братом здесь всего четыре года, а уже два раза в Чикаго за товаром ездил. А брат -- ерунда, какой-то греческий, все поэзию пишет, его в соседний город учителем определили, все равно толку не будет.
В радости русскому, с фантастическим радушием водил меня мой новый знакомец по улицам Ларедо.
Он забегал передо мной, открывая двери, кормил меня длиннейшим обедом, страдал при едином намеке на оплату с моей стороны, вел меня в кино, смотря только на меня и радуясь, если я смеюсь,-- все это без малейшего представления обо мне, только за одно слово -- москвич.
Мы шли на вокзал по темным пустеньким улицам -- по ним, как всегда в провинции, разыгралась свободная административная фантазия. В асфальте (чего я никогда не видел даже в Нью-Йорке) белые полосы точно указывали место перехода граждан, огромные белые стрелки давали направление несуществующим толпам и автомобилям, и за неуместный переход по пустеющим улицам взимался чуть не пятидесятирублевый штраф. На вокзале я понял все могущество мебельного брата. От Ларедо до Сан-Антонио всю ночь будят пассажиров, проверяют паспорта в погоне за безвизными перебежчиками. Но я был показан комиссару, и я безмятежно проспал первую американскую ночь, вселяя уважение пульмановским вагонным неграм.
Утром откатывалась Америка, засвистывал экспресс, не останавливаясь, вбирая хоботом воду на лету. Кругом вылизанные дороги, измурашенные фордами, какие-то строения технической фантастики. На остановках виднелись техасские ковбойские дома с мелкой сеткой от комаров и москитов в окнах, с диванами-гамаками на огромных террасах. Каменные станции, перерезанные ровно пополам: половина для нас, белых, половина-- для черных, "фор нигрос", с собственными деревянными стульями, собственной кассой -- и упаси вас даже случайно залезть на чужую сторону!
Поезда бросались дальше. С правого боку взвивался аэро, перелетал на левую, вздымался опять, перемахнув через поезд, и несся опять по правой.
Это -- сторожевые пограничные американские аэропланы.
Впрочем, почти единственно виденные мной в Соединенных Штатах.
Следующие я видел только в трехдневных аэрогонках в ночной рекламе над Нью-Йорком.
Как ни странно, авиация развита здесь сравнительно мало.
Могущественные железнодорожные компании даже каждую воздушную катастрофу смакуют и используют для агитации против полетов.
Так было с разорванным пополам (уже в мою бытность в Нью-Йорке) воздушным кораблем Шенандоу, когда тринадцать человек спаслись, а семнадцать врезались в землю вместе с окрошкой оболочки и стальных тросов.
И вот в Соединенных Штатах почти нет пассажирских полетов.
Может, только сейчас мы накануне летающей Америки. Форд выпустил первый свой аэроплан и поставил его в Нью-Йорке в универсальном магазине Ванамекер,-- там, где много лет назад был выставлен первый авто-фордик.
Ньюйоркцы влазят в кабину, дергают хвост, гладят крылья,-- но цена в 25 000 долларов еще заставляет отступать широкого потребителя. А пока что аэропланы взлетали до Сан-Антонио, потом пошли настоящие американские города. Мелькнула американская Волга -- Миссисипи, огорошил вокзал в Сан-Луисе, и новью в просветах двадцатиэтажных небоскребов Филадельфии уже сияло настоящее дневное рекламное нежалеемое, неэкономимое электричество.
Это был разбег, чтобы мне не удивляться Нью-Йорку. Больше, чем вывороченная природа Мексики поражает растениями и людьми, ошарашивает вас выплывающий из океана Нью-Йорк своей, навороченной стройкой и техникой. Я въезжал в Нью-Йорк с суши, ткнулся лицом только в один вокзал, но хотя и был приучаем трехдневным проездом по Техасу -- глаза все-таки растопырил.
Много часов поезд летит по Гудзонову берегу шагах в двух от воды. По той стороне -- другие дороги у самого подножья Медвежьих гор. Гуще прут пароходы и пароходики. Чаще через поезд перепрыгивают мосты. Непрерывней прикрывают вагонные окна встающие стены -- пароходных доков, угольных станций, электрических установок, сталелитейных и медикаментных заводов. За час до станции въезжаешь в непрерывную гущу труб, крыш, двухэтажных стен, стальных ферм воздушной железной дороги. С каждым шагом на крыши нарастает по этажу. Наконец дома подымаются колодезными стенками с квадратами, квадратиками и точками окон. Сколько ни задирай головы -- нет верхов. От этого становится еще теснее, как будто щекой трешься об этот камень. Растерянный, опускаешься на скамейку -- нет надежд, глаза не привыкли видеть такое; тогда остановка -- Пенсильвэния-стэйшен.
На платформе -- никого, кроме негров-носильщиков. Лифты и лестницы вверх. Вверху -- несколько ярусов галерей, балконов с машущими платками встречающей и провожающей массы.
Американцы молчат (или, может быть, люди только кажутся такими в машинном грохоте), а над американцами гудят рупоры и радио о прибытиях и отправлениях.
Электричество еще двоится и троится белыми плитками, выстилающими безоконные галереи и переходы, прерывающиеся справочными бюро, целыми торговыми рядами касс и никогда не закрывающимися всеми магазинами -- от мороженных и закусочных до посудных и мебельных.
Едва ли кто-нибудь представляет себе ясно целиком весь этот лабиринт. Если вы приехали по делу в контору, находящуюся версты за три в Дантауне -- в банковском, деловом Нью-Йорке, в каком-нибудь пятьдесят третьем этаже Вульворт Бильдинг и у вас совиный характер -- вам незачем вылазить из-под земли. Здесь же, под землей, вы садитесь в вокзальный лифт, и он взвивает вас в вестибюль Пенсильвэния-отель, гостиницы с двумя тысячами всевозможных номеров.
Все, что нужно торгующему гражданину: почты, банки, телеграфы, любые товары -- все найдешь здесь, не выходя за пределы отеля.
Здесь же сидят какие-то смышленые маменьки с недвусмысленными дочерьми.
Иди танцуй.
Шум и табачный чад, как в долгожданном антракте громадного театра после длинной скучной пьесы.
Тот же лифт опустит вас к подземке (собвей), берите экспресс, который рвет версты почище поезда. Слезаете вы в нужном вам доме. Лифт завинчивает вас в нужный этаж без всяких выходов на улицу. Та же дорога вывертит вас обратно на вокзал, под потолок-небо пенсильванского вокзала, под голубое небо, по которому уже горят Медведицы, Козерог и прочая астрономия. И сдержанный американец может ехать в ежеминутных поездах к себе на дачную качалку-диван, даже не взглянув на гоморный и содомный Нью-Йорк.
Еще поразительнее возвышающийся несколькими кварталами вокзал Гранд-Централ.
Поезд несется по воздуху на высоте трех-четырех этажей. Дымящий паровоз сменен чистеньким, не плюющимся электровозом,-- и поезд бросается под землю. С четверть часа под вами еще мелькают увитые зеленью решетки просветов аристократической тихой Парк-Авеню. Потом и это кончается, и полчаса длится подземный город с тысячами сводов и черных тоннелей, заштрихованных блестящими рельсами, долго бьется и висит каждый рев, стук и свист. Белые блестящие рельсы становятся то желтыми, то красными, то зелеными от меняющихся семафоров. По всем направлениям -- задушенная сводами, кажущаяся путаница поездов. Говорят, что наши эмигранты, приехавшие из тихой русской Канады, сначала недоумевающе вперяются в окно, а потом начинают реветь и голосить:
-- Пропали, братцы, живьем в могилу загнали, куда ж отсюда выберешься?
Приехали.
Над нами ярусы станционных помещений, под залами -- этажи служб, вокруг -- необозримое железо дорог, а под нами еще подземное трехэтажие собвея…».

Подпишитесь на рассылку

Одно письмо в день – подборка материалов с сайта, ТВ-эфиров, телеграма и подкаста.

Можно отписаться в любой момент.

Комментарии