7865
«Из небытия в бытие». К 300-летию заключения Ништадтского мира
Источник: Российское историческое общество
·
Автор: Дмитрий Редин, доктор исторических наук, Институт истории и археологии Уральского отделения РАН
Два исторических события, которым в этом году исполнилось 300 лет, исследователи справедливо связывают между собой: принятие Петром I императорского титула иподписание Ништадтского мирного договора между Россией и побеждённой Швецией.
Итог почти четвертьвековой войны России с одной из сильнейших держав Европы кардинально изменил баланс сил на севере субконтинента. Для современников и самого Петра он воплотил не только военное превосходство, но и правильность избранного курса реформ. В краткой, прочувствованной речи канцлера графа Г.И. Головкина, произнесённой 22 октября 1721 года в кафедральном Свято-Троицком соборе, эта мысль была выражена в первых словах: все достижения находящейся на пике успеха страны стали возможны благодаря славным и мужественным «воинским и политическим делам» монарха1.
Обстоятельства принятия Петром I императорского титула при их, казалось бы, предельной ясности, дают повод для размышлений. Один из вопросов, вызывающих давние споры, связан с оценкой западнической перспективы, которую царь выбрал в качестве вектора развития страны. Провозглашение России империей выглядит одним из символических проявлений этого вектора: российский монарх принял титул, венчавший иерархию именно европейских христианских государей2. Позволю себе высказать ряд соображений на тему «империи, которую построил Пётр», по возможности избегая банальностей в духе давней инерции оценок по принципу «pro et contra».
Ни сам западный выбор, ни представления о своей державе как империи не были изобретением Петра. Имперское сознание, вероятно, было присуще русской политической элите с ранних веков существования Руси/России как государства3. Проявлялось оно по-разному, в зависимости от исторической ситуации, мировоззренческих установок, культурных пристрастий и политических целесообразностей. Идейно питаясь религиозными доктринами, имперские тенденции стали приобретать рационально-политические оттенки в последние десятилетия XV века. Вспомним хрестоматийный ответ великого князя Московского и всея Руси Ивана III имперскому посланнику Н. Поппелю (тот предложил русскому монарху содействие в получении королевской короны из рук императора Священной Римской империи Фридриха II): «Мы Божию милостью государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, и поставление имеем от Бога, как наши прародители, так и мы; просим Бога, чтоб нам и детям нашим всегда дал так быть, как мы теперь государи на своей земле, а поставления как прежде мы не хотели ни от кого, так и теперь не хотим»4.
В этой фразе — акцент на абсолютную суверенность власти московского государя, первым из череды предков добившегося её в результате войны 1480 года с ханом Большой Орды Ахматом. Это представление по умолчанию предполагало, что никто из европейских монархов, кроме императора, не обладает подлинной политической самостоятельностью, поскольку они «имеют поставление» от вышестоящего монарха. Эта первая, ещё доктринально не артикулированная, претензия великих князей Московских на императорский статус стала одним из важнейших мотивов их дальнейшего представления себя на международной арене. Русские монархи, хоть и отделённые от своих западных vis-à-vis давним конфессиональным расколом, относили себя именно к христианской, европейской семье. Рассуждения евразийцев о великих князьях Московских как наследниках золотоордынской империи не имеют под собой ничего, кроме позднейших умозрительных спекуляций. Если Россия и была «главной наследницей монгольской орды», то лишь по территориальному признаку.
При всей сложности определения «европейскости» для того времени, важнейшими её критериями для современников оставались принадлежность к христианству и общность государственной традиции, восходящей, так или иначе, к Риму. Светские мотивы обоснования этой претензии со временем лишь усиливались. Осознание своей включённости в христианский мир Европы и стремление добиться признания этого факта со стороны западного мира имело принципиальное значение для предшественников Петра. Злополучное «кайзер и государь всех русских», употреблённое императором Максимилианом I всего один раз в обращении к Василию III в тексте договора 1514 года, стало в глазах московской дипломатии актом международного признания императорского титула за русскими государями и не было убедительно дезавуировано ни хитроумными построениями Сигизмунда Герберштейна, пытавшегося доказать, что «кайзер» Максимилианова текста есть обозначение лишь королевского достоинства, ни последующими доводами европейцев5. Исключительная важность этого прецедента подчёркивалась и в речи канцлера Головкина на поднесение Петру I императорского титула.
Таким образом, для русской политической мысли и государственной идеологии представление о российских монархах как исконных и ведущих членах европейской семьи христианских государей было устоявшимся явлением. И оно лишь набирало силу в перспективе XVI — XVII веков. Стремление московских монархов к поиску своего места в европейской системе, как известно, не находило встречного движения. Нежелание видеть в России «своего», негативный образ страны и народа, сформировавшийся в восприятии Запада — вещи также хорошо известные6. Отмечу лишь два обстоятельства, которые, как представляется, лежали в основе подобного неприятия.
Во-первых, попытки России войти в европейскую политику грозили разрушить сложившийся в Европе баланс сил. Пока речь шла о действиях московских монархов на периферии интересов ведущих участников, активность Москвы мало кого беспокоила. Ситуация изменилась, когда эти устремления вступили в противоречия с интересами Польской короны и, тем более, коснулись Балтики — одного из узловых регионов Европы, где сложностей хватало и без нового игрока. По понятным причинам наиболее болезненная реакция на западную активность Москвы проявилась в Польско-Литовском государстве7. Именно там стал формироваться антимосковский/антирусский дискурс, перешедший в политическое пространство. Речь шла о создании неевропейского, варварского образа Московии, в том числе средствами, своего рода, ментальной географии: восточному соседу отказывали даже в пространственно-территориальном размещении в Европе8. Впрочем, исходя из разных соображений, Москве готовы были «простить» её инаковость, «неправильную» веру и прочие «странности». Во всяком случае, до обострения обстановки вокруг Ливонии мы можем обнаружить западные источники, в которых отзывы о России и русских вполне нейтральные и даже доброжелательные9. Но когда стали очевидными неудачи прозелитских устремлений Рима и попыток вовлечь Россию в антитурецкий союз, а также особые российские интересы в Северной и Восточной Европе, за Россией окончательно закрепилась «дурная репутация».
Во-вторых, упомянутому «отчуждению» от России способствовал раскол конфессионального единства Запада. Новый уровень урбанизации, достижения культуры и образования, перемены в духе ренессансного гуманизма стимулировали поиск новой модели европейской идентичности. Принадлежность к христианству уже не являлась достаточным идентификационным признаком. На первое место выходили такие параметры, как просвещённость, утончённость нравов, стремление к новизне и прогрессу10… Россия, не знавшая Ренессанса, не воспринималась в этом смысле частью Европы. Неудачи с использованием России в качестве «младшего партнёра» в противостоянии с османами или как управляемого союзника в борьбе за гегемонию в Центральной и Восточной Европе, её собственная активность на западном направлении также стали «обоснованием» устойчивого негативного образа Московии как «варварской» и «чуждой».
Меж тем, антропологически ориентированные работы по истории стран Западной Европы показывают, насколько сами эти страны зачастую не соответствовали идеальному «европейскому образцу», формировавшемуся в сочинениях просвещённых авторов эпохи и в позднейшей «эволюционистской» историографии; насколько общими оставались и для Запада, и для Востока Европы проблемы в сфере общественных отношений и управления; насколько не исключительным выглядело в этом смысле Русское государство11. Тем не менее, Россия в западной «оптике» оставалась периферийной страной Европы, остальные государства которой превращались в державы модерного типа. Несомненно, такая ситуация становилась для Русского государства геостратегическим вызовом. Чтобы сохранить суверенитет, успешно выдержать конкурентную борьбу, московские монархи и правящая светская элита были вынуждены приступить к преодолению этого разрыва. Как технологические, так и идеологические препятствия на этом пути невозможно было преодолеть без социальных и культурных новаций. России следовало научиться говорить на языке модерных стран Европы, принять их правила игры и суметь выигрывать в рамках этих правил.
XVII столетие стало во многом поворотным в отношениях между Россией и остальной Европой. Катастрофа Смуты двояко отразилась на дальнейшем курсе развития страны. Стимулировав общественную активность, уроки Смутного времени, как кажется, обозначили альтернативу: «возрождение благочестивого Российского царства» или осознанное движение в сторону общеевропейской интеграции, которое вполне может быть описано понятием «модернизации» в форме вестернизации. В верхах русского общества прагматические соображения взяли верх. В сложном переплетении объективных причин, личных пристрастий, амбиций и противоборства придворных группировок вектор дальнейшего развития стал определяться «умеренными западниками» — разнородным кругом светских и духовных лиц, так или иначе близких ко двору.
Менялась и ситуация в Европе: её сложная «пересборка» закончилась Тридцатилетней войной — кровавым финальным аккордом Реформации, вынудившей искать дополнительные возможности за пределами традиционных альянсов. Россия постепенно стала вписываться в систему общеевропейской политики. Этому способствовало и дальнейшее развитие событий, когда с 1660-х годов, получив под свой контроль украинское Левобережье и область Войска Запорожского, Москва непосредственно столкнулась с Османской империей. Вовлечение России в европейские антиосманские союзы стало реальностью ввиду общности интересов государств Юго-Восточной Европы. Россия и Речь Посполитая как союзники по Священной лиге — кто мог это представить полувеком ранее!
XVII век заметно сблизил — не по духу, но по факту — Россию и Запад. И хотя оценки итогов этого времени различны, успехи вестернизации в строительстве вооружённых сил, в эволюции элитарной культуры, в экономической политике не отрицаются никем. Но как соотносились эти перемены с петровскими преобразованиями? Были ли последние продолжением первых, и если да, то чем отличались? Или петровские действия сломали ход естественного развития страны в угоду личным амбициям Петра? Ответы историков и по сей день во многом зависят от того, каким периодом — «предпетровским» или «петровским» — они занимаются. Взаимное непонимание не исчезло и сегодня. Воспринимая Петра и его деятельность через личностный подход, мы попадаем в безвыходную ловушку эмоций: какие бы новые обстоятельства истории петровских реформ ни открывали нам источники, для одних Пётр всегда будет оставаться «культурным героем», для других — средневековым деспотом; для одних — разрушителем самобытности, для других — основателем всего, что составило славу России в последующие столетия.
Один из способов вырваться из этой ловушки — глубокое исследование конкретных действий монарха в реализации тех или иных замыслов. Это позволяет увидеть, по меньшей мере, две вещи. Во-первых, насколько планы и декларации царя соответствовали практическим мерам. Такой подход, успешно применённый на рубеже XIX — ХХ веков М.М. Богословским и П.Н. Милюковым при изучении административной и налогово-финансовой политики Петра (и благополучно забытый на десятилетия), выявил многие признаки преемственности в действии допетровских и петровских институтов, а также промахи петровского администрирования и их причины. Во-вторых, следует иначе понимать саму технологию власти Раннего Нового времени, обстоятельства и методы принятия и реализации решений. При всём колоссальном объёме личной власти Пётр осуществлял управление не в одиночку, его идеи вызревали под влиянием массы внешних обстоятельств, зачастую — случайных. Его напряжённая интеллектуальная работа протекала во взаимодействии с идеями и советами широкого круга лиц самых разных статусов. Многие его идеи трансформировались под влиянием тех, кто умел, возможно, «предугадывать» направление мыслей Петра, а заодно и преследовал свои цели. Всё это и создавало тот результат, который по инерции мы склонны приписывать исключительно монаршей воле. И.И. Федюкин, например, предлагает изучать историю возникновения новых институций не как результат «некой безличной волны “европеизации”», а как продукт индивидуального и множественного административного предпринимательства12.
Существует мнение, что реформы петровских предшественников могли привести Россию тому же результату, но ценой меньших издержек и жертв. Подобный подход выглядит привлекательным, отрицая жёстко детерминированные объяснительные модели. Но что он даёт кроме фиксации факта «исторической развилки»? Определённой развилкой в истории страны, а значит, и в динамике реформ, выглядит вступление России в Северную войну. Бросив вызов одной из сильнейших держав своего времени, русский царь настолько осложнил положение России, что прежний, более мягкий вариант «европеизации» оказался невозможен. Выйти победителем из этой войны без реализации масштабного мобилизационного проекта, потребовавшего поиска новых методов организации управления и экономики, было нельзя.
Впрочем, так ли нужна была эта война? В ситуации 1690-х годов этот курс не выглядел фатально неизбежным. Но случилось то, что случилось: Пётр действовал так, как мог действовать только он. Основные направления его реформаторской деятельности развивали тренды, проявившие себя ранее. И это снимает вопрос о том, нужны ли были реформы вообще — они уже шли. Но темп, широта и глубина этих реформ стали иными благодаря Северной войне, мощному катализатору преобразований. Оценку их результативности едва ли правильно давать в рамках петровского царствования — их значение раскрывается в исторической перспективе. Итогом реформ стало превращение России в европейскую державу модерного типа; они устранили наиболее зримые признаки несходства между нею и другими государствами Европы. Россия стала узнаваемой в системе модерных координат, по крайней мере, по четырём направлениям.
Одним из основных рефренов сочинений иностранцев о допетровской России был тезис о её непросвещённости. «Просвещённость» самих европейских народов варьировалась в зависимости от социального статуса, места проживания, региональной ситуации. Во всяком случае, уровень просвещённости, скажем, кастильского или фламандского крестьянства едва ли был принципиально выше, чем у их российских собратьев. Равно сомнительно и то, что парижские или венские обыватели сплошь засыпали с томиком Аристотеля под подушкой. Тем не менее, наличие сети образовательных и научных учреждений являлось не только важным конкурентным преимуществом и инструментом социокультурного развития, но и маркером «европейскости». Петровское просвещение решительно повернуло от латино-польской схоластики как модели организации образования13 к более актуальной, западноевропейской системе, ориентированной на развитие естественно-научного и прикладного знания и поощрение академических штудий. Развитие новых форм образования стало одним из важнейших этапов российской модернизации, а новые культурные навыки, поведенческие нормы имодели социальных отношений стали распространяться именно через образовательные каналы14. Заданное Петром направление создало основы формирования в России научного знания как такового. Просвещение как образовательная практика формировала в России Просвещение как образ жизни. В итоге XVIII век для России стал одновременно и веком Ренессанса, и веком Просвещения. Такого рода перемены немедленно породили миф о чудесном превращении «варварской Московии» в цивилизованную страну — благодаря гению её царя. Это представление стало одним из важнейших факторов формирования доброжелательного стереотипа о России и одним из каналов прямого диалога с учёными и политиками стран Запада.
Секуляризация и её последствия также были действенным инструментом превращения России в государство современного типа. Лишив Церковь политического влияния и интегрировав её потенциал в русло светской государственной политики, Пётр достиг (и с меньшими издержками) того, чего страны остальной Европы добились в результате длительного процесса Реформации и религиозных войн. Решив задачу заключения династических союзов с правящими католическими и протестантскими домами (причём на условиях принятия православия инославными супругами русских наследников и сохранения православия русскими принцессами, выдаваемыми замуж за границу), царь получил дополнительный ресурс укрепления международных позиций страны. Широко гарантированная свобода исповедания европейским выходцам, законодательно провозглашённая указом 1702 года и подкреплённая сохранением конфессиональных и политических прав немецкому населению отвоёванной у Швеции Остзее, не только позволила приобрести контингент квалифицированных специалистов, но и стала лучшим опровержением мифов о «чуждой» цивилизованному миру России.
Реорганизация вооружённых сил — одно из самых бесспорных достижений Петра. Строго говоря, именно военной реформе были подчинены государственная машина и экономический потенциал страны. Петровские войска стали школой администрирования, отработки техники нормативно-законодательного творчества и административного делопроизводства, действующей моделью идеальной общественной организации, устроенной в соответствии с идеями «регулярства» и служения «общественному благу»15. Управленческие новации, опробованные в войсках, применялись в сфере гражданского регулирования. Боеспособность петровских армии и флота были веским аргументом в продвижении интересов России на дипломатическом поприще и создании международных коалиций. Военные успехи послеполтавского периода Северной войны сформировали в западной стратегии Петра план использования ресурсов европейских государств второго плана — сближение с ними, выстраивание сепаратных союзов регионального масштаба. Так Россия всё больше вписывалась в контекст европейских альянсов, в том числе и таких, которые церемониально и юридически закрепляли значимое место страны в иерархии европейских держав16.
Реформы государственного управления считаются едва ли не самыми знаковыми в смысле разрыва с прежним «московским» администрированием. Тем не менее ещё дореволюционные российские историки отмечали тесную связь петровского административно-территориального деления и управления с дореформенными аналогами. Никаких целостных взглядов на реорганизацию системы управления у Петра не было. Поглощённый неудачно начатой войной, он требовал от государственного аппарата только поиска ресурсов и их эффективного распределения на военные нужды. В 1700-х — 1710-х годах система управления мало отличалась от прежней. Это проявлялось не только в том, что продолжали существовать старые приказы, но и в том, что новые учреждения — канцелярии, конторы, чрезвычайные хозяйственные, контрольно-надзорные и следственные органы — функционировали как личные поручения, решая ситуативные задачи. В режиме «ручного управления» они справлялись с текущими вопросами, но как система работали плохо, отличаясь от прежних учреждений разве что обилием заимствованной административной лексики, возросшим документооборотом и фискальной специализацией.
Герб, изображённый на штандарте Петра Великого
Есть основания считать, что гражданское управление в замыслах и действиях Петра в эти годы имело вспомогательный характер по отношению к реформе вооружённых сил. Лишь приблизительно с 1715 года у Петра сформировался взгляд на государство как правильно организованную систему со специализированным и унифицированным управлением, рациональным ведением хозяйства и столь же рационально организованным обществом. Сам он объявил о намерении привести в доброе состояние «земское управление» лишь в декабре 1718 года. С этого времени возможно говорить и о подлинных новациях в этой сфере, прежде всего — в деле концептуальной проработки взглядов на вопросы организации власти и общества на принципах европейского камерализма и обобщения опыта государственного строительства западных стран. Разумеется, на практике далеко не все петровские институты соответствовали нормам, заложенным в их уставах и регламентах. Но административные реформы Петра, при всей их концептуальной иллюзорности, определили перспективу государственного строительства и сплотили вокруг неё российские элиты на доброе столетие. Вестернизированный (структурно, концептуально и вербально) государственный аппарат также стал своеобразным маркером новой «европейскости» России.
***
Перемены петровской эпохи можно оценивать по-разному. Но их знаковый характер бесспорен. Участие в Северной войне стало стимулом тех устремлений «возвращения в Европу», которые были свойственны русской политической элите задолго до Петра. Победа в этой войне стала возможной не только благодаря пушкам. Если политика — искусство возможного, то Пётр показал, что владел этим искусством. Сам переход на общий с европейцами язык имел далеко идущие последствия. Отныне имперский статус России и её монарха подтверждался не декларируемым превосходством православия над иными христианскими конфессиями, не её пространствами и многочисленностью разноплемённых народов, а чем-то иным… Пытаясь определить содержание этой новой мотивации, исследователь справедливо обращает внимание на главный импульс, подвигнувший окружение Петра на «поднесение» ему титула императора и именования Великого и Отца Отечества и озвученный всё тем же канцлером Головкиным: царь своими «неусыпными трудами и руковождением» ввёл своих подданных «во общество политичных народов», вывел «из небытия в бытие»17.
Текст: Дмитрий Редин, доктор исторических наук,
Институт истории и археологии Уральского отделения РАН
Источник: Вестник «Воронцово поле» №4, за 2021 г.
Итог почти четвертьвековой войны России с одной из сильнейших держав Европы кардинально изменил баланс сил на севере субконтинента. Для современников и самого Петра он воплотил не только военное превосходство, но и правильность избранного курса реформ. В краткой, прочувствованной речи канцлера графа Г.И. Головкина, произнесённой 22 октября 1721 года в кафедральном Свято-Троицком соборе, эта мысль была выражена в первых словах: все достижения находящейся на пике успеха страны стали возможны благодаря славным и мужественным «воинским и политическим делам» монарха1.
Обстоятельства принятия Петром I императорского титула при их, казалось бы, предельной ясности, дают повод для размышлений. Один из вопросов, вызывающих давние споры, связан с оценкой западнической перспективы, которую царь выбрал в качестве вектора развития страны. Провозглашение России империей выглядит одним из символических проявлений этого вектора: российский монарх принял титул, венчавший иерархию именно европейских христианских государей2. Позволю себе высказать ряд соображений на тему «империи, которую построил Пётр», по возможности избегая банальностей в духе давней инерции оценок по принципу «pro et contra».
«…ПОСТАВЛЕНИЕ ИМЕЕМ ОТ БОГА»
Ни сам западный выбор, ни представления о своей державе как империи не были изобретением Петра. Имперское сознание, вероятно, было присуще русской политической элите с ранних веков существования Руси/России как государства3. Проявлялось оно по-разному, в зависимости от исторической ситуации, мировоззренческих установок, культурных пристрастий и политических целесообразностей. Идейно питаясь религиозными доктринами, имперские тенденции стали приобретать рационально-политические оттенки в последние десятилетия XV века. Вспомним хрестоматийный ответ великого князя Московского и всея Руси Ивана III имперскому посланнику Н. Поппелю (тот предложил русскому монарху содействие в получении королевской короны из рук императора Священной Римской империи Фридриха II): «Мы Божию милостью государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, и поставление имеем от Бога, как наши прародители, так и мы; просим Бога, чтоб нам и детям нашим всегда дал так быть, как мы теперь государи на своей земле, а поставления как прежде мы не хотели ни от кого, так и теперь не хотим»4.
В этой фразе — акцент на абсолютную суверенность власти московского государя, первым из череды предков добившегося её в результате войны 1480 года с ханом Большой Орды Ахматом. Это представление по умолчанию предполагало, что никто из европейских монархов, кроме императора, не обладает подлинной политической самостоятельностью, поскольку они «имеют поставление» от вышестоящего монарха. Эта первая, ещё доктринально не артикулированная, претензия великих князей Московских на императорский статус стала одним из важнейших мотивов их дальнейшего представления себя на международной арене. Русские монархи, хоть и отделённые от своих западных vis-à-vis давним конфессиональным расколом, относили себя именно к христианской, европейской семье. Рассуждения евразийцев о великих князьях Московских как наследниках золотоордынской империи не имеют под собой ничего, кроме позднейших умозрительных спекуляций. Если Россия и была «главной наследницей монгольской орды», то лишь по территориальному признаку.
При всей сложности определения «европейскости» для того времени, важнейшими её критериями для современников оставались принадлежность к христианству и общность государственной традиции, восходящей, так или иначе, к Риму. Светские мотивы обоснования этой претензии со временем лишь усиливались. Осознание своей включённости в христианский мир Европы и стремление добиться признания этого факта со стороны западного мира имело принципиальное значение для предшественников Петра. Злополучное «кайзер и государь всех русских», употреблённое императором Максимилианом I всего один раз в обращении к Василию III в тексте договора 1514 года, стало в глазах московской дипломатии актом международного признания императорского титула за русскими государями и не было убедительно дезавуировано ни хитроумными построениями Сигизмунда Герберштейна, пытавшегося доказать, что «кайзер» Максимилианова текста есть обозначение лишь королевского достоинства, ни последующими доводами европейцев5. Исключительная важность этого прецедента подчёркивалась и в речи канцлера Головкина на поднесение Петру I императорского титула.
Таким образом, для русской политической мысли и государственной идеологии представление о российских монархах как исконных и ведущих членах европейской семьи христианских государей было устоявшимся явлением. И оно лишь набирало силу в перспективе XVI — XVII веков. Стремление московских монархов к поиску своего места в европейской системе, как известно, не находило встречного движения. Нежелание видеть в России «своего», негативный образ страны и народа, сформировавшийся в восприятии Запада — вещи также хорошо известные6. Отмечу лишь два обстоятельства, которые, как представляется, лежали в основе подобного неприятия.
Во-первых, попытки России войти в европейскую политику грозили разрушить сложившийся в Европе баланс сил. Пока речь шла о действиях московских монархов на периферии интересов ведущих участников, активность Москвы мало кого беспокоила. Ситуация изменилась, когда эти устремления вступили в противоречия с интересами Польской короны и, тем более, коснулись Балтики — одного из узловых регионов Европы, где сложностей хватало и без нового игрока. По понятным причинам наиболее болезненная реакция на западную активность Москвы проявилась в Польско-Литовском государстве7. Именно там стал формироваться антимосковский/антирусский дискурс, перешедший в политическое пространство. Речь шла о создании неевропейского, варварского образа Московии, в том числе средствами, своего рода, ментальной географии: восточному соседу отказывали даже в пространственно-территориальном размещении в Европе8. Впрочем, исходя из разных соображений, Москве готовы были «простить» её инаковость, «неправильную» веру и прочие «странности». Во всяком случае, до обострения обстановки вокруг Ливонии мы можем обнаружить западные источники, в которых отзывы о России и русских вполне нейтральные и даже доброжелательные9. Но когда стали очевидными неудачи прозелитских устремлений Рима и попыток вовлечь Россию в антитурецкий союз, а также особые российские интересы в Северной и Восточной Европе, за Россией окончательно закрепилась «дурная репутация».
Во-вторых, упомянутому «отчуждению» от России способствовал раскол конфессионального единства Запада. Новый уровень урбанизации, достижения культуры и образования, перемены в духе ренессансного гуманизма стимулировали поиск новой модели европейской идентичности. Принадлежность к христианству уже не являлась достаточным идентификационным признаком. На первое место выходили такие параметры, как просвещённость, утончённость нравов, стремление к новизне и прогрессу10… Россия, не знавшая Ренессанса, не воспринималась в этом смысле частью Европы. Неудачи с использованием России в качестве «младшего партнёра» в противостоянии с османами или как управляемого союзника в борьбе за гегемонию в Центральной и Восточной Европе, её собственная активность на западном направлении также стали «обоснованием» устойчивого негативного образа Московии как «варварской» и «чуждой».
ПРИНЯТЬ ПРАВИЛА ИГРЫ
Меж тем, антропологически ориентированные работы по истории стран Западной Европы показывают, насколько сами эти страны зачастую не соответствовали идеальному «европейскому образцу», формировавшемуся в сочинениях просвещённых авторов эпохи и в позднейшей «эволюционистской» историографии; насколько общими оставались и для Запада, и для Востока Европы проблемы в сфере общественных отношений и управления; насколько не исключительным выглядело в этом смысле Русское государство11. Тем не менее, Россия в западной «оптике» оставалась периферийной страной Европы, остальные государства которой превращались в державы модерного типа. Несомненно, такая ситуация становилась для Русского государства геостратегическим вызовом. Чтобы сохранить суверенитет, успешно выдержать конкурентную борьбу, московские монархи и правящая светская элита были вынуждены приступить к преодолению этого разрыва. Как технологические, так и идеологические препятствия на этом пути невозможно было преодолеть без социальных и культурных новаций. России следовало научиться говорить на языке модерных стран Европы, принять их правила игры и суметь выигрывать в рамках этих правил.
XVII столетие стало во многом поворотным в отношениях между Россией и остальной Европой. Катастрофа Смуты двояко отразилась на дальнейшем курсе развития страны. Стимулировав общественную активность, уроки Смутного времени, как кажется, обозначили альтернативу: «возрождение благочестивого Российского царства» или осознанное движение в сторону общеевропейской интеграции, которое вполне может быть описано понятием «модернизации» в форме вестернизации. В верхах русского общества прагматические соображения взяли верх. В сложном переплетении объективных причин, личных пристрастий, амбиций и противоборства придворных группировок вектор дальнейшего развития стал определяться «умеренными западниками» — разнородным кругом светских и духовных лиц, так или иначе близких ко двору.
Менялась и ситуация в Европе: её сложная «пересборка» закончилась Тридцатилетней войной — кровавым финальным аккордом Реформации, вынудившей искать дополнительные возможности за пределами традиционных альянсов. Россия постепенно стала вписываться в систему общеевропейской политики. Этому способствовало и дальнейшее развитие событий, когда с 1660-х годов, получив под свой контроль украинское Левобережье и область Войска Запорожского, Москва непосредственно столкнулась с Османской империей. Вовлечение России в европейские антиосманские союзы стало реальностью ввиду общности интересов государств Юго-Восточной Европы. Россия и Речь Посполитая как союзники по Священной лиге — кто мог это представить полувеком ранее!
XVII век заметно сблизил — не по духу, но по факту — Россию и Запад. И хотя оценки итогов этого времени различны, успехи вестернизации в строительстве вооружённых сил, в эволюции элитарной культуры, в экономической политике не отрицаются никем. Но как соотносились эти перемены с петровскими преобразованиями? Были ли последние продолжением первых, и если да, то чем отличались? Или петровские действия сломали ход естественного развития страны в угоду личным амбициям Петра? Ответы историков и по сей день во многом зависят от того, каким периодом — «предпетровским» или «петровским» — они занимаются. Взаимное непонимание не исчезло и сегодня. Воспринимая Петра и его деятельность через личностный подход, мы попадаем в безвыходную ловушку эмоций: какие бы новые обстоятельства истории петровских реформ ни открывали нам источники, для одних Пётр всегда будет оставаться «культурным героем», для других — средневековым деспотом; для одних — разрушителем самобытности, для других — основателем всего, что составило славу России в последующие столетия.
Один из способов вырваться из этой ловушки — глубокое исследование конкретных действий монарха в реализации тех или иных замыслов. Это позволяет увидеть, по меньшей мере, две вещи. Во-первых, насколько планы и декларации царя соответствовали практическим мерам. Такой подход, успешно применённый на рубеже XIX — ХХ веков М.М. Богословским и П.Н. Милюковым при изучении административной и налогово-финансовой политики Петра (и благополучно забытый на десятилетия), выявил многие признаки преемственности в действии допетровских и петровских институтов, а также промахи петровского администрирования и их причины. Во-вторых, следует иначе понимать саму технологию власти Раннего Нового времени, обстоятельства и методы принятия и реализации решений. При всём колоссальном объёме личной власти Пётр осуществлял управление не в одиночку, его идеи вызревали под влиянием массы внешних обстоятельств, зачастую — случайных. Его напряжённая интеллектуальная работа протекала во взаимодействии с идеями и советами широкого круга лиц самых разных статусов. Многие его идеи трансформировались под влиянием тех, кто умел, возможно, «предугадывать» направление мыслей Петра, а заодно и преследовал свои цели. Всё это и создавало тот результат, который по инерции мы склонны приписывать исключительно монаршей воле. И.И. Федюкин, например, предлагает изучать историю возникновения новых институций не как результат «некой безличной волны “европеизации”», а как продукт индивидуального и множественного административного предпринимательства12.
Существует мнение, что реформы петровских предшественников могли привести Россию тому же результату, но ценой меньших издержек и жертв. Подобный подход выглядит привлекательным, отрицая жёстко детерминированные объяснительные модели. Но что он даёт кроме фиксации факта «исторической развилки»? Определённой развилкой в истории страны, а значит, и в динамике реформ, выглядит вступление России в Северную войну. Бросив вызов одной из сильнейших держав своего времени, русский царь настолько осложнил положение России, что прежний, более мягкий вариант «европеизации» оказался невозможен. Выйти победителем из этой войны без реализации масштабного мобилизационного проекта, потребовавшего поиска новых методов организации управления и экономики, было нельзя.
Впрочем, так ли нужна была эта война? В ситуации 1690-х годов этот курс не выглядел фатально неизбежным. Но случилось то, что случилось: Пётр действовал так, как мог действовать только он. Основные направления его реформаторской деятельности развивали тренды, проявившие себя ранее. И это снимает вопрос о том, нужны ли были реформы вообще — они уже шли. Но темп, широта и глубина этих реформ стали иными благодаря Северной войне, мощному катализатору преобразований. Оценку их результативности едва ли правильно давать в рамках петровского царствования — их значение раскрывается в исторической перспективе. Итогом реформ стало превращение России в европейскую державу модерного типа; они устранили наиболее зримые признаки несходства между нею и другими государствами Европы. Россия стала узнаваемой в системе модерных координат, по крайней мере, по четырём направлениям.
СЛАГАЕМЫЕ ОБНОВЛЕНИЯ
Одним из основных рефренов сочинений иностранцев о допетровской России был тезис о её непросвещённости. «Просвещённость» самих европейских народов варьировалась в зависимости от социального статуса, места проживания, региональной ситуации. Во всяком случае, уровень просвещённости, скажем, кастильского или фламандского крестьянства едва ли был принципиально выше, чем у их российских собратьев. Равно сомнительно и то, что парижские или венские обыватели сплошь засыпали с томиком Аристотеля под подушкой. Тем не менее, наличие сети образовательных и научных учреждений являлось не только важным конкурентным преимуществом и инструментом социокультурного развития, но и маркером «европейскости». Петровское просвещение решительно повернуло от латино-польской схоластики как модели организации образования13 к более актуальной, западноевропейской системе, ориентированной на развитие естественно-научного и прикладного знания и поощрение академических штудий. Развитие новых форм образования стало одним из важнейших этапов российской модернизации, а новые культурные навыки, поведенческие нормы имодели социальных отношений стали распространяться именно через образовательные каналы14. Заданное Петром направление создало основы формирования в России научного знания как такового. Просвещение как образовательная практика формировала в России Просвещение как образ жизни. В итоге XVIII век для России стал одновременно и веком Ренессанса, и веком Просвещения. Такого рода перемены немедленно породили миф о чудесном превращении «варварской Московии» в цивилизованную страну — благодаря гению её царя. Это представление стало одним из важнейших факторов формирования доброжелательного стереотипа о России и одним из каналов прямого диалога с учёными и политиками стран Запада.
Секуляризация и её последствия также были действенным инструментом превращения России в государство современного типа. Лишив Церковь политического влияния и интегрировав её потенциал в русло светской государственной политики, Пётр достиг (и с меньшими издержками) того, чего страны остальной Европы добились в результате длительного процесса Реформации и религиозных войн. Решив задачу заключения династических союзов с правящими католическими и протестантскими домами (причём на условиях принятия православия инославными супругами русских наследников и сохранения православия русскими принцессами, выдаваемыми замуж за границу), царь получил дополнительный ресурс укрепления международных позиций страны. Широко гарантированная свобода исповедания европейским выходцам, законодательно провозглашённая указом 1702 года и подкреплённая сохранением конфессиональных и политических прав немецкому населению отвоёванной у Швеции Остзее, не только позволила приобрести контингент квалифицированных специалистов, но и стала лучшим опровержением мифов о «чуждой» цивилизованному миру России.
Реорганизация вооружённых сил — одно из самых бесспорных достижений Петра. Строго говоря, именно военной реформе были подчинены государственная машина и экономический потенциал страны. Петровские войска стали школой администрирования, отработки техники нормативно-законодательного творчества и административного делопроизводства, действующей моделью идеальной общественной организации, устроенной в соответствии с идеями «регулярства» и служения «общественному благу»15. Управленческие новации, опробованные в войсках, применялись в сфере гражданского регулирования. Боеспособность петровских армии и флота были веским аргументом в продвижении интересов России на дипломатическом поприще и создании международных коалиций. Военные успехи послеполтавского периода Северной войны сформировали в западной стратегии Петра план использования ресурсов европейских государств второго плана — сближение с ними, выстраивание сепаратных союзов регионального масштаба. Так Россия всё больше вписывалась в контекст европейских альянсов, в том числе и таких, которые церемониально и юридически закрепляли значимое место страны в иерархии европейских держав16.
Реформы государственного управления считаются едва ли не самыми знаковыми в смысле разрыва с прежним «московским» администрированием. Тем не менее ещё дореволюционные российские историки отмечали тесную связь петровского административно-территориального деления и управления с дореформенными аналогами. Никаких целостных взглядов на реорганизацию системы управления у Петра не было. Поглощённый неудачно начатой войной, он требовал от государственного аппарата только поиска ресурсов и их эффективного распределения на военные нужды. В 1700-х — 1710-х годах система управления мало отличалась от прежней. Это проявлялось не только в том, что продолжали существовать старые приказы, но и в том, что новые учреждения — канцелярии, конторы, чрезвычайные хозяйственные, контрольно-надзорные и следственные органы — функционировали как личные поручения, решая ситуативные задачи. В режиме «ручного управления» они справлялись с текущими вопросами, но как система работали плохо, отличаясь от прежних учреждений разве что обилием заимствованной административной лексики, возросшим документооборотом и фискальной специализацией.
Герб, изображённый на штандарте Петра Великого
Есть основания считать, что гражданское управление в замыслах и действиях Петра в эти годы имело вспомогательный характер по отношению к реформе вооружённых сил. Лишь приблизительно с 1715 года у Петра сформировался взгляд на государство как правильно организованную систему со специализированным и унифицированным управлением, рациональным ведением хозяйства и столь же рационально организованным обществом. Сам он объявил о намерении привести в доброе состояние «земское управление» лишь в декабре 1718 года. С этого времени возможно говорить и о подлинных новациях в этой сфере, прежде всего — в деле концептуальной проработки взглядов на вопросы организации власти и общества на принципах европейского камерализма и обобщения опыта государственного строительства западных стран. Разумеется, на практике далеко не все петровские институты соответствовали нормам, заложенным в их уставах и регламентах. Но административные реформы Петра, при всей их концептуальной иллюзорности, определили перспективу государственного строительства и сплотили вокруг неё российские элиты на доброе столетие. Вестернизированный (структурно, концептуально и вербально) государственный аппарат также стал своеобразным маркером новой «европейскости» России.
***
Перемены петровской эпохи можно оценивать по-разному. Но их знаковый характер бесспорен. Участие в Северной войне стало стимулом тех устремлений «возвращения в Европу», которые были свойственны русской политической элите задолго до Петра. Победа в этой войне стала возможной не только благодаря пушкам. Если политика — искусство возможного, то Пётр показал, что владел этим искусством. Сам переход на общий с европейцами язык имел далеко идущие последствия. Отныне имперский статус России и её монарха подтверждался не декларируемым превосходством православия над иными христианскими конфессиями, не её пространствами и многочисленностью разноплемённых народов, а чем-то иным… Пытаясь определить содержание этой новой мотивации, исследователь справедливо обращает внимание на главный импульс, подвигнувший окружение Петра на «поднесение» ему титула императора и именования Великого и Отца Отечества и озвученный всё тем же канцлером Головкиным: царь своими «неусыпными трудами и руковождением» ввёл своих подданных «во общество политичных народов», вывел «из небытия в бытие»17.
Текст: Дмитрий Редин, доктор исторических наук,
Институт истории и археологии Уральского отделения РАН
Источник: Вестник «Воронцово поле» №4, за 2021 г.
Подпишитесь на рассылку
Подборка материалов с сайта и ТВ-эфиров.
Можно отписаться в любой момент.
Комментарии